Бедный расточитель - Вайс Эрнст. Страница 43

— Разве ты не платишь за свой стол?

— А ты думаешь, нам хватает семидесяти пяти крон на целый месяц на всех?

— Ты, значит, содержишь на наши деньги всех своих родных?

— Я делаю только то, что должна делать.

— Тогда я тем более должен остаться и заботиться о тебе!

— Оставь, я сама за себя постою. Когда ты должен вернуться? Когда у тебя зачеты?

— Я их сдал перед отъездом.

— Не ври, — засмеялась она опять. — Ты ведь соврал?

— Когда ты должна родить? — спросил я твердо.

— Да что я, святой дух, что ли? Не знаю.

— Ты могла бы это узнать в областной больнице в С.

— У меня нет денег, чтобы туда ездить.

— Но ведь я же послал тебе деньги, правда?

— Деньги, деньги, вечно одна и та же песня! Вечно деньги! — крикнула она гневно. — Тебе, видно, больше нечего сказать? Ребенок и деньги! Оставь меня, оставь меня! Мне с тобою не легче. Нет! Не о таком счастье я мечтала.

— И я тоже, может быть.

— Ах, так? Ах, так? Почему же ты не уходишь? Оставь меня, я оставлю тебя. И разойдемся с миром.

— Ну знаешь ли, ты слишком поздно говоришь это, — вскипел я, и совершенно зря. Моя старая вспыльчивость проснулась снова. — Когда же придет твоя сестра? — спросил я, чтобы переменить тему разговора.

— Вероника? — спросила она с ненавистью. — Прекрасная Вероника? Ты опоздал. Она выходит за сына нашего богатея, и когда-нибудь ей достанется его двор.

— А тебе, верно, жаль, Валли, что он достанется не тебе?

— Нет, не жаль, потому что я люблю тебя.

— Да ведь и я тоже люблю тебя, — сказал я и провел рукой по ее волосам. Они поредели и утратили прежний блеск, но все-таки это были ее волосы.

Она взяла мои руки и начала гладить их. На дворе послышались шаги и снова затихли. Может быть, отец ее, распив несколько стаканов вина, вернулся в мастерскую.

Валли приподнялась на постели и печально, с мрачной нежностью поглядела на меня.

— Лучше бы мне умереть, раз я не могу заботиться о тебе как следует. У тебя рваное белье, наверное. Ты стал совсем нищим, а я только обуза для тебя.

— Нам нужно мужаться, Валли, — сказал я. — Кроме отца, я люблю только тебя и верю, что мы справимся со всем этим.

— С этим? С чем с этим?

— Во-первых, с нашим ребенком. Ты должна наконец сказать мне правду.

— Должна?

— Да, должна.

— Тогда спрашивай, только не сердись и не выходи из себя, если услышишь не то, чего ты ждешь.

— Да как я могу сердиться на тебя? — заметил я, тщеславный дурак. — Скажи мне все без утайки. Ты-то что думаешь?

— Я думаю, что ты можешь спокойно приняться за свои занятия. Ребенок родится не раньше, чем через полтора месяца.

— Не может быть, — вскричал я и вскочил так стремительно, что пружины матраца, на краю которого я сидел, зазвенели теперь по моей вине. — Это совершенно немыслимо. Разве ты не была беременна, когда мы ушли из дома? — Я схватил ее за руки.

— Пусти, пожалуйста, мои руки. Значит, тогда я не была беременна.

— Значит, ребенок вовсе не от меня? — произнес я беззвучно.

— Дурачок! — ответила она. — Разве не ты сделал меня женщиной? Разве не ты лишил меня невинности? Да кому же еще я принадлежала, кроме тебя?

— Валли, Валли, — простонал я и упал, рыдая, ей на грудь, — говори же!

— Что же тут еще говорить? — ответила она. — Встань, ты душишь меня. Что тут еще можно сказать? Лучше бы мне лежать в гробу! Я тебя…

— Что? Ты обманула меня?

— Нет, дитятко. По крайней мере ты мой вот уже почти год, и я была счастлива.

Она с трудом уселась и начала считать месяцы по своим исхудавшим тонким пальцам.

— С того времени… Теперь февраль: — Он твой уже десять месяцев… — она разговаривала сама с собой, как тогда на лестнице, когда твердила: «Я слишком стара, слишком стара. Вероника — да, ты — нет!»

— Зачем ты солгала? — спросил я, совершенно раздавленный. — Ты лишила меня родительского дома!

— А ты? Чего ты лишил меня? Отцу ты прощаешь все, матери ты прощаешь нарушение клятвы, а мне не прощаешь ничего? Разве ты любишь меня? Я люблю тебя. Разве ты любишь меня?

Я кивнул, разумеется.

— Ты не должна была этого делать, — прошептал я.

— А как же я могла получить тебя? Скажи? Разве иначе ты женился бы на мне?

Меня возмутило, что она считает себя вправе женить меня на себе, что она насильно вырвала у меня то, на что не имела права.

— Я не хотела вечно жить в прислугах! Но не в этом дело. Разве мало мы измучили друг друга летом, там у пасеки? Чего только не сделаешь из любви!

— Не лги! — прошипел я сквозь зубы, и новая волна ярости захлестнула меня. — Ты все убила…

Она расхохоталась и показала на свой огромный живот:

— Этого ты никогда не убьешь, и это вот — тоже.

Я с удивлением и возрастающим гневом увидел у нее на пальце обручальное кольцо, хотя мы обещали друг другу не носить колец, покуда не поселимся вместе.

— Мне ничего больше не надо, — сказала она грубо. — У меня есть то, что есть. Что мое, то мое.

— Да, ценою лжи! — произнес я с трудом.

— Еще бы, — произнесла она холодно, резко, насмешливо, — господам, разумеется, можно врать, а вот прислуге нельзя… Все вы одного поля ягода…

Я видел словно в тумане, как она смеется и как блестят ее белые, острые зубы. Не помня себя, я сорвал мраморную доску со столика и замахнулся ею на жену. Она вскрикнула пронзительно, страшно. Сразу же отворились двери — вбежал отец и молоденькая Вероника. Они оба бросились на меня. Я тотчас же выронил доску, она с глухим стуком упала на пол, и один уголок, — вероятно, он был раньше приклеен, — отлетел.

— Я не дам мою дочь в обиду! — грубо сказал тесть.

Вероника прибавила фитиль в лампе. Я увидел, что жена, бледная как смерть, с губами, сведенными судорогой, лежит на постели, прижимая руки к животу.

— Слава богу, ты жива, — сказал отец.

Лицо жены исказилось. Она застонала, заскрежетала зубами и начала бить себя по животу.

— Что ты делаешь, что ты делаешь? — закричал я.

— Заткни глотку, — сказал тесть, — много кричать вредно. Она дала ребенку затрещину, потому что он слишком безобразничает там, внутри. Настоящий сын вашей милости!

Старик набил трубку. Вероника помогла моей жене встать. Валли снова уселась за шитье, послышалось шипенье табака в трубке и жужжание машины.

— Хороши повадки! — сказал я вне себя от ярости. — Бить ребенка в утробе матери!

— Пускай привыкает, — жестко сказал старик.

— Где детская коляска? — спросил я. — Я отправил ее в Пушберг вместе с машиной.

— Стоит в сенях твоя коляска, — ответил старик и провел меня туда.

— Поезжай-ка домой! — сказал он, оставшись со мной с глазу на глаз и осторожно водя взад и вперед пустую коляску. — Мы сами за всем присмотрим. Тебе нечего здесь оставаться.

— Жена поступила со мной ужасно, между нами все кончено, — сказал я, пытаясь сделать его поверенным моих тайн.

— Ты думаешь? — сказал он. — Ты так думаешь, ваше благородие? А ты как поступил с нами? Паренек хорошенький, ты-то чем нас наградил? Твоим барином батюшкой? Дом в восемь комнат он держит на запоре, а мы теснимся в одной горнице, и нам даже постелей не хватает. Поезжай-ка прямехонько домой, я тебе добра желаю. Из Пушберга поезда еще, правда, не ходят, но из Гойгеля, наверно, уже идут. Сумел взобраться, сумеешь и спуститься к станции.

— А мой ребенок? — спросил я.

— Ах, твой ребенок, — сказал он и так стукнул меня по плечу, что в костях у меня хрустнуло. — Здесь у нас уже столько ублюдков появилось на свет божий! Родится и твой, не беспокойся. Хочешь водки? Нет? А то давай хлебнем с тобой в трактире, ночной поезд еще не скоро.

— Что же, мне больше не ходить к жене?

— Да брось ты ее. Все бабы дрянь. Не надо было оставлять вас одних, щенята глупые!

Он вынес мне пальто, и я отправился в Гойгель, Проходя мимо нашего дома, я смахнул шляпой снег а дощечки, на которой было написано имя отца.