Черный ангел - Валтари Мика Тойми. Страница 18

– И одна из них привела тебя под венец, – насмешливо заметила она. – Это я уже знаю. А теперь расскажи мне о своем супружестве и о том, как ты был счастлив с женой. Может, даже счастливее, чем в купальне с нагой красавицей, а? Говори! Не стесняйся!

Мне вспомнилась знойная Флоренция, желтые воды реки и коричневые выгоревшие холмы. Моя радость угасла.

– Я ведь уже рассказывал тебе о Флоренции и Ферраре, – вздохнул я. – О том, как ученые мужи самые великие умы нашего времени целых два года пререкались из-за пары букв.

– Не увиливай, Иоанн Ангел, – перебила она меня. – Почему ты не хочешь говорить о своем браке? Что, мысль о нем все еще причиняет тебе боль? О, какое наслаждение – заставить тебя страдать – так же, как ты заставил страдать меня!

– Почему все время надо говорить только обо мне? – неохотно откликнулся я. – Почему бы нам не поговорить о тебе?

Женщина вскинула голову, ее карие глаза сверкнули.

– Я – Анна Нотар, – заявила она. – И этого вполне достаточно. Ничего другого обо мне сказать нельзя.

Анна была права. Она жила своей жизнью под защитой стен, окружающих дворец и сады на берегу Босфора. По городу перемещалась в носилках, чтобы уличная грязь не пристала к ее башмачкам. Она училась у старых философов, рассеянно перелистывала страницы древних фолиантов, разглядывая рисунки, сияющие золотом, лазурью и киноварью. Она – Анна Нотар. Ее воспитывали как будущую жену императора. Ничего другого о ней сказать нельзя.

– Ее звали госпожа Гита, – начал я. – Она жила на улице, которая вела к монастырю францисканцев. В серой стене ее дома было только одно зарешеченное окно и окованная железом дверь. За этим забранным металлическими прутьями оконцем была комната госпожи Гиты – убогая, словно монашеская келья. Целыми днями эта женщина громко молилась. Она распевала псалмы и крикливым голосом из своего окна осыпала оскорблениями прохожих. Лицо ее было ужасно. Она перенесла какую-то болезнь, которая сделала ее кожу рябой и мертвой. Это было не лицо, а кошмарная маска. На лице этом живыми остались лишь глаза.

Чтобы хоть чем-то занять себя, госпожа Гита часто ходила в город за покупками; ее сопровождала черная рабыня с корзиной своей хозяйки в руках, – продолжал я. – Госпожа Гита всегда надевала в таких случаях плащ, сшитый из разноцветных лоскутков; этот ее плащ и головной убор были так густо увешаны картинками и медальонами с изображениями святых что еще издали слышалось позвякивание…

Шагая по улице, она улыбалась и что-то бормотала себе под нос. А когда кто-нибудь останавливался и начинал разглядывать ее, она впадала в ярость и осыпала зеваку страшными проклятиями. Она называла себя шутом Господним. Францисканцы оберегали ее, поскольку она была богатой женщиной. Родственники позволяли ей жить, как она хочет, ибо она была вдовой и за ее деньги опасаться не приходилось: они были вложены в семейную торговлю шерстью и надежно размещены у банкиров. Во Флоренции все знали госпожу Гиту – все, кроме меня, ведь я был здесь чужаком.

Нет, я ничего не знал о ней, когда мы познакомились, – уверял я Анну. – Однажды она увидела меня на Понте Веккио и увязалась за мной. Я думал, что она сумасшедшая. Она хотела всучить мне подарок, маленькую статуэтку из слоновой кости, которой я залюбовался в одной из лавок. Нет, ты не сможешь этого понять. Как мне объяснить тебе, что произошло тогда между нами?..

Я был еще молод. Мне едва исполнилось двадцать пять лет. Я стоял на пороге зрелости, но давно уже распростился со всеми надеждами. Глубоко разочарованный, я начал ненавидеть черные капюшоны и бородатые лица греков. Ненавидел круглую голову и тяжелую тушу Виссариона. Ненавидел запах пергамента и чернил. Там, где я ночевал, я просыпался каждое утро в смраде пота, грязи и испражнений. Стояло знойное, душное лето. В Ферраре я пережил чуму и любовь. Теперь я не верил уже ни во что. Я ненавидел даже самого себя. Ненавидел рабство, цепи, оковы плоти. Но разве ты сможешь это понять?

Она пригласила меня к себе домой, – продолжал я свой рассказ. – В ее монашеской келье был деревянный топчан, на котором эта женщина спала, вода в глиняном кувшине и засохшие остатки пищи на полу. Но за кельей было много прекрасных, роскошно убранных комнат, окна которых выходили в окруженный стеной сад с журчащими ручейками, зеленеющими деревьями и щебечущими птичками в клетках. Точно также и за бормотанием и хихиканьем госпожи Гиты скрывалась мудрость отчаявшейся женщины, которая, страдая от невыносимой душевной боли, превратила себя в шута Господня. В молодости она была прелестной, богатой и счастливой женщиной, – говорил я, выполняя просьбу Анны Нотар. – Но ее муж и двое детей умерли за несколько дней от той самой болезни, которая уничтожила ее красоту. И госпожа Гита осознала, сколь хрупка человеческая жизнь и сколь непрочно и обманчиво самое безоблачное, казалось бы, счастье. Бог, словно в насмешку, низверг ее с небес на землю и швырнул лицом в грязь. Видимо, на какое-то время она действительно лишилась рассудка, но потом, выздоровев, по-прежнему продолжала вести себя как безумная. Она делала это с горя, бросая таким образом вызов Богу и людям. Госпожа Гита богохульствовала, молясь – и молилась, богохульствуя. Глаза ее были колючими – и измученными. Нет, думаю, тебе этого не понять. Ей было не больше тридцати пяти лет, но из-за своего лица она казалась иссохшей старухой. Губы у нее всегда тряслись и когда она говорила, в кровоточащих уголках рта выступала пена. Но ее глаза!

Анна Нотар потупилась и, слушая, крепко стиснула руки; ее переплетенные пальцы побелели.

Солнечные лучи высвечивали красные и черные узоры на коврах. Евнух в углу вытягивал сморщенную, бесцветную шею и вертел головой, глядя то на меня, то на Анну; щурясь, он пытался прочесть у меня по губам, что же я такое говорю. А я продолжал:

– Она накормила и напоила меня – сама же не сводила глаз с моего лица. После того, как я побывал у нее несколько раз и побеседовал с ней, душа моя преисполнилась невыразимого сострадания. Сострадание – не любовь, Анна Нотар. Но любовь порой может быть состраданием – если один человек, сжалившись над другим, дарит тому свою близость. Я хорошо помню, что еще не знал тогда о ее богатстве, Я лишь подозревал, что она должна быть достаточно состоятельной, раз о ней заботятся францисканцы. Она хотела подарить мне новую одежду и велела отнести ее туда, где я жил; и еще прислала кошелек, полный серебряных монет. Но я не желал принимать ее подарков. Даже для того, чтобы доставить ей удовольствие.