Армейская юность - Ваншенкин Константин Яковлевич. Страница 10
Я ничего не видел и вдруг услыхал их голоса уже впереди себя. Теперь я шел направляющим в следующей за нашей роте. И эта рота, обтекая, стала обгонять меня. Прошла еще одна рота, и все. Я остался сзади.
Я шел, осторожно ступая, и слушал, как, шаркая подошвами по асфальту, удаляется батальон. Я ничего не видел и не мог идти так быстро. Был полный мрак, лишь изредка, на мгновение, чуть отсвечивал мокрый асфальт.
Потом сзади я вновь услыхал неторопливые голоса и узнал их. Это были замполит Вагин и парторг батальона Чемишкьян. Они шли далеко позади батальона и беседовали о своих делах.
– Ты что, солдат? – спросил замполит, и по звуку голоса я понял, что он заглядывает мне в лицо. Он знал всех в батальоне.
– Ничего не вижу, товарищ капитан…
– Давай руку. Пошли!
Я дал ему руку, мы пошли быстрее.
– Давай бегом! Мы побежали.
– Нет, не могу. Ничего не вижу.
– Я ж тебя за руку держу. Зачем тебе видеть?
– Нет, – сказал я, расхрабрившись. – Давайте завтра днем вы завяжете глаза, я возьму вас за руку, и побежим. Вам такой бег не понравится…
– Пожалуй… – Он засмеялся, и мы пошли шагом, но быстро.
Скоро мы догнали батальон на привале.
– Старший лейтенант Самсонов! – крикнул замполит. – Что же вы за людьми не смотрите?!
– Младший лейтенант! – в свою очередь обратился «дядя Ваня» к нашему новому взводному. – У вас люди отстают…
– Почему отстают?
– Почему! Куриная слепота.
– Куриная слепота? – изумленно переспросил тот. Он никогда не слышал о таком и ничего не понял. – У кого куриная слепота?…
– У вас! – рассердился ротный. – Людей своих не видите!
Он сказал это тихо, чтобы не слышали подчиненные, но у меня был обострен слух, ведь я ничего не видел.
Кто-то взял ствол ПТР, который я нес, и дали мне в поводыри Мишку Сидорова, того самого, что подорвал впоследствии танк.
Мишка был широкоплеч, очень силен. До армии работал на лесозаготовках и во всем, что касалось леса и дров, был дока. Кухонный наряд заготовляет дрова, и попадается почти всегда огромное полено, которое никак не могут расколоть: обухом бьют сверху по обуху, топор уходит вглубь, завязает в полене – и ни с места, забивают клинья – не помогает. Зовут Мишку. Он походит вокруг полена, постукает обушком, словно отыскивая уязвимое место, ахиллесову пяту, потом, несильно, обязательно громко крякнув, стукнет топориком, и проклятое полено безропотно разваливается пополам.
Слабым местом Мишки Сидорова была его безудержная любовь ко сну. Он мог спать где угодно и как угодно: сидя, стоя, на ходу. Другие в этом отношении тоже были не очень требовательны. Жили когда-то в огромной землянке, на всю землянку была одна лампа – ватт на пятьсот. В дальние углы ее свет едва доходил, а я спал как раз против нее на верхних нарах. От нее было не только ослепительно светло, но и жарко. Однако засыпал я мгновенно и спал прекрасно. Сейчас бы мне такой сон!
Стоило Сидорову лечь на землю, и он уже «слушал, как трава растет». Чтобы окончательно разбудить его, надо было поставить его на ноги, иначе он говорил: «Да, да, не сплю» – и продолжал спать, как только его оставляли в покое. Спал он ночью в строю. Это очень утомительно, со мною несколько раз бывало такое. Будто и спишь и не спишь, а попадаешь в какие-то темные провалы, и хочется лечь на дорогу, но что-то в тебе еще бодрствует, и заставляет идти, и невероятно напряжено.
И вот мне дали в поводыри Мишку Сидорова. Я взялся за шнурок на его десантном ранце, и мы пошли. Сразу же мы оказались в хвосте батальона, и замполит с парторгом стали нас подгонять:
– Чего отстаете? Шире шаг!
Мишка же, напротив, мечтал, чтобы они прошли вперед, и отставал нарочно. Такая игра длилась не меньше часа, и наконец они каким-то образом оказались впереди. Сзади нас никого не было, мы были одни.
– Посплю пять минут, – сказал Мишка облегченно, – а то не могу.
– Мишка, брось дурить!
Но он уже спал, опустившись на влажный асфальт.
Я стоял над ним в полном мраке, дергал за длинный шнурок и говорил время от времени, наверно, довольно жалобно:
– Мишк, вставай!…
Он спал минут двадцать. Мне стало холодно, и я начал пинать его ногой все сильнее.
– Вставай!
– Чего бьешься? – проворчал он вдруг. – Как дам!…
– Вставай!
Он еще покряхтел, поворчал и встал, весь дрожа от сырости.
– Пошли!…
Батальон ушел далеко, его давно уже не было слышно.
Мишка решил срезать путь, идти не по дороге, а напрямик, полем. Мы скользили, оступались, падали в лужи и в канавы и, мокрые и в грязи, добрались наконец до дому.
В землянке горел свет, я снова стал зрячим.
Дали мне в санчасти рыбий жир и еще что-то, и через несколько дней у меня прошла «куриная слепота».
Лоханков был человек сугубо штатский, скучный, и характер у него был неприятный – сварливый, въедливый. Когда рассказывали о каком-нибудь случае на фронте, он слушал скептически, мрачно усмехаясь. Он завидовал, ему очень хотелось стать героем. Когда же он выпивал «свои фронтовые сто грамм» – больше ему не требовалось, – он сам начинал рассказывать истории. Врал он великолепно.
– Служил я до войны в авиации, ас был первоклассный. Вылечу утром рано и начинаю над аэродромом весь высший пилотаж показывать – все штопоры, бочки, мертвые петли; одну за другой кладу фигуры– любо-дорого. Высыплют все, бывало, смотрят: механики, мотористы, командир полка, буфетчица – такая была рыженькая, Нина, – та вся побледнеет, и повар наш, Вася, в белом колпаке стоит в дверях кухни. А я тогда выхлопом – знаете, белой такой полоской – пишу в синеве: «Вася, приготовь двойную! Все!» Тот бежит готовить. Я ручку от себя, иду на посадку, убираю газ, сажусь. Все!…
Или другой его рассказ – о том, как он работал в соляных копях и установил мировой рекорд выработки соли:
– Во всех газетах написали, портреты мои поместили. Работаю раз, как всегда, на соляном комбайне, слышу – бегут, говорят: «Микоян приехал!…» Ну, пожалуйста! Спускается Микоян, подошел ко мне, смотрит, как я работаю. А я рубаю. Посмотрел он, посмотрел и говорит: «Молодец, товарищ Лоханков! Как же вы таких результатов добились?» А я ему: «Отойдите, говорю, пожалуйста, Анастас Иванович, не мешайте, говорю, пожалуйста, работать. Потом, говорю, поговорим». Все!
Или еще его рассказ: вырастил Лоханков, применив мичуринские методы, арбуз пуда на полтора. Хотел на сельхозвыставку везти.
– Вырос арбуз – гигант, любо-дорого. Уж я с ним бился, обхаживал его, ночей не спал. Наконец вижу – готов. Поднял я его еле-еле, прижал к животу, несу. Стал по ступенькам всходить, а у жены кутенок такой маленький был – ну да, собачонка, – он мне под ноги, кутенок. Споткнулся я, уронил арбуз. Арбуз вдребезги! Все! Схватил я кутенка, шварк об ступеньки. Все! Я плачу – арбуз жалко, жена плачет – кутенка жалко. Какой был арбуз, других таких не было!
Очень хотелось Лоханкову стать героем, очень хотелось чем-нибудь выделиться. Да случай подходящий не выпадал.
Зато настоящие герои слушали его с большим интересом.
В сентябре сорок третьего года, неподалеку от Горловки, остановились в единственном уцелевшем четырехэтажном доме без окон, без дверей. Несколько дней назад здесь стояли немцы. В одной из комнат на стенах рисунки углем, сделанные мастерски. Сидит солдат в окопе, курит, и в дыму над ним смутно вырисовывается миловидное женское лицо. Может, он тосковал по дому, этот художник, черт его знает!
У нас тоже был свой художник, Борис Бурков из Котласа, талантливый человек. Но он был скромен, не рисовал на стенах, а делал наброски в блокноте да оформлял «боевые листки».
В большой землянке, в степи, лежали ПДММ-парашютно-десантные мягкие мешки, в которых сбрасываются пулеметы, минометы, боеприпасы. В упакованном виде ПДММ представляет собой довольно длинный цилиндр, с одной стороны – амортизатор, с другой – уложенный грузовой парашют.
Каждый вечер к землянке отправлялся трехсменный караул со своим начальником – сержантом. В темноте пересчитывались на ощупь мешки, лежавшие на стеллажах, и склад принимался.