Григорий Распутин-Новый - Варламов Алексей Николаевич. Страница 115
На последнем обстоятельстве есть смысл остановиться подробнее. Хотя Горький, разумеется, Распутина не знал и все, что писал о нем, было полной чушью, его мнение – образчик тех настроений, от которых лихорадило русскую интеллигенцию.
«"Общество" сильно заинтересовано старцем Григорием Распутиным – что будет, когда у него зарастет животишко, какие отсюда для России результаты явятся? – писал он в одном из писем летом 1914 года. – Прелюбопытная легенда слагается о старце: во-первых, сведущие люди говорят, что старец суть сын старца Федора Кузьмича, во-вторых – что он дал престолу наследника. Ситуация любопытная и возбуждающая надежды великие: окунувшись в море народное, царь-старец почерпнул там некие новые силы и через сына своего воплотил оные во внука, стало быть – мы спокойно можем ожидать от внука всяческих благ, но он, внук, есть как бы результат слияния царя с народом. Чисто?»
Прокомментировать это можно следующим образом. В 1918 году Василий Васильевич Розанов, о Распутине, как уже говорилось, также много писавший и еще больше сочинявший, обронил в «Апокалипсисе нашего времени» пророческие и горькие строки: «Что же, в сущности, произошло? Мы все шалили. Мы шалили под солнцем и на земле, не думая, что солнце видит и земля слушает».
Отношение Горького, других прогрессивных писателей и, говоря шире, революционно настроенной интеллигенции к Распутину, к монархии тоже было своего рода шалостью, за которую стране пришлось жестоко заплатить. Но есть и другая сторона этого вопроса. Горький в иронических тонах пишет о «внуке, от которого можно ожидать всяческих благ» – цесаревиче Алексее Николаевиче, больном, несчастном ребенке, которого Распутин гипнозом не гипнозом, магией не магией, внушением или молитвой – но как-то поддерживал. Русское общество ничего об этом не знало. Этой утечки информации из дворца не случилось, эту дворцовую тайну сохранить удалось, и, быть может, – удалось к несчастью. Хочется верить, что, если бы она была раскрыта, если бы наши великие гуманисты знали, в чем суть и главная причина отношений Распутина и Царской Семьи, они, возможно, и не позволили бы себе такого ерничества.
Но даже родная сестра Государя Великая Княгиня Ксения Александровна узнала о болезни наследника только весной 1912 года в разгар думского скандала.
«10 марта. В вагоне Ольга нам рассказала про свой разговор с ней (Императрицей. – А. В.). Она в первый раз сказала, что у бедного маленького эта ужасная болезнь и оттого она сама больна и никогда окончательно не поправится. Про Григория она сказала, что как ей не верить в него, когда она видит, что маленькому лучше, как только тот около него или за него молится.
В Крыму, оказывается, после нашего отъезда у Алексея было кровотечение в почках (ужас!) и послали за Григорием. Все прекратилось с его приездом! Боже мой, как это ужасно и как их жалко».
К другим это прозрение пришло еще позднее.
«Вот теперь я могу сказать, – говорил полковник Кобылинский, комендант при арестованной в 1917 году Царской Семье, – что настанет время, когда русское общество узнает, каким невероятным мукам подвергалась эта Семья, когда разные газетные писаки с первых и до последних дней революции наделяли Их интимную жизнь разными своими измышлениями. Возьмите хоть всю эту грязь с Распутиным. Мне много приходилось беседовать по этому вопросу с Боткиным. Государыня болела истерией. Болезнь привела Ее к религиозному экстазу. Кроме того, так долгожданный и единственный Сын болен и нет сил помочь Ему. Ее муки как матери на почве этого религиозного экстаза и создали Распутина. Распутин был для Нее святой. Вот когда живешь и имеешь постоянное общение с этой Семьей, тогда, бывало, понимаешь, как пошло и подло обливали эту Семью грязью. Можно себе представить, что Они все переживали и чувствовали, когда читали в Царском все милые русские газеты».
Но не только газеты. Были и пасквильные книги, хотя бы того же Илиодора, на которые вдохновлял монаха-отступника не кто иной, как великий пролетарский писатель. Не случайно так не любила Горького Императрица Александра Федоровна и, уже находясь в заточении, предостерегала Вырубову от общения с ним:
«Что ты познакомилась с Горьким, меня так удивило – ужасный он был раньше, не моральный, ужасные противные книги писал – неужели это тот. Как он против Папы и России все воевал, когда он в Италии жил».
(А Горький, в скобках заметим, хотя и помогал Вырубовой бежать за границу, но именно он в 1927 году, когда на уровне Политбюро было принято решение о приостановке публикации фальшивых вырубовских дневников, – так вот именно Горький против этого решения партии протестовал и требовал продолжения публикации.)
О возникшем еще в 1912 году интересе пролетарского писателя к Илиодору свидетельствует переписка Горького с позабытым ныне литератором Степаном Семеновичем Кондурушкиным, интересовавшимся формами народной религиозности.
«Дорогой Алексей Максимович, – писал Кондурушкин Горькому 20 марта 1912 года, то есть как раз в ту пору, когда Илиодор был заточен в исправительный монастырь. – Недавно я, списавшись с Илиодором, ездил по его приглашению во Флорищеву пустынь. Пробыл там у него три дня. Хотелось мне хорошенько с ним ознакомиться. Показался он мне человеком искренним и страстным в своей искренности. Многое сумбурное и дурное, что он делал, стало мне психологически, я бы даже сказал, общественно более понятным, ибо Илиодор символичен для настоящей русской жизни в известном, конечно, отношении… Я не собираюсь в письме этом охарактеризовать Илиодора и то, что я почувствовал за ним в жизни, хотел бы только поговорить об одной стороне знакомства моего с ним. Он рассказал мне много интересного о Распутине и его роли в высших кругах, о роли Распутина в деле падения еп. Гермогена и Илиодора… Но и это второстепенное для меня в данном случае. Самое важное это то, что Илиодор, по-видимому, находится в состоянии большого раздумья и сомнений в той области, где он так недавно страстно веровал, и причиной этого, по-видимому, был Распутин. Этот, по его выражению, „корявый мужичишка, гад“ огадил в сознании Илиодора многие прежние святыни, за которые он – как иерей, ежедневно молился в ектениях… И вот озлобленный, больной и одинокий, Илиодор порывается теперь написать книгу о Распутине, под заглавием „Святой черт“, каковую напечатать за границей. Книга эта, по его мнению, должна произвести не только грандиозный скандал, но и нечто большее скандала, чуть ли не политический переворот… Так, он пишет мне во вчерашнем письме, спрашивая моего совета, – писать или нет; а если писать, то как все это сделать? Он решается для этого (оно, конечно, и неизбежно) снять с себя сан монашеский и иерейский. Вот существенная выдержка из его письма: „Когда прочитал речь Саблера, правых негодяев, узнал о телеграмме арх. Антония Саблеру, об адресе св. Синода ему же, о том, что выступление Саблера в Г. д. в высших сферах принято сочувственно и Гр. Распутин едет в Петербург, то скорби моей, негодованию моему нет предела… Сердце мое так сильно заболело, что я другой день чувствую себя полуживым… Идеалы мои поруганы и втоптаны в грязь. И кем же? Носителями этих идеалов! Посоветуйте, напишите, что мне делать. Я не желаю умереть, не сказавши всей правды… Но сказать в России невозможно, ибо правда моя– действительно правда страшная… Ее придется говорить за границею. Говорить ее надо непременно мне. Значит, само собою напрашивается вывод о моем сане… Я готов на все. ибо у меня отняли все духовное, идеал, чем я жил, и дали мне только ссылку, истрепанные нервы и больное, больное сердце…“
По-видимому, он почувствовал ко мне доверие и расположение, и вот спрашивает совета. Я-то считал бы этот выпад его бесплодным, т. е. он не оправдает ожиданий Илиодора. Он думает, что если сказать и доказать, что вот «гад корявый», мужичишко, хлыст Гришка Распутин имеет некое значительное отношение к царской семье, – так уж Бог знает как много сделать! Наивно, конечно! Я так и пишу ему, что, по-моему, делать этого не нужно. Кажется мне также, что пишет он мне и спрашивает совета на всякий случай, в своем отчаянии. Как бы ни доверял он мне, как бы ни расположился, все же виделись мы с ним в монастырской келье в течение трех дней. Письмо его свидетельствует о том, что он теперь в состоянии некоторого душевного перелома. Последует ли он моему совету и оставит ли затею произвести и новый и почти бесплодный шум – не знаю. Обратится ли он снова ко мне – тоже не знаю. Но пишу я вам обо всем этом по двум причинам. Во-первых, – м. б., это вам не безынтересно. Во-вторых, – вы осведомлены об условиях и возможностях вот такого сорта заграничных изданий. Как бы это можно было Илиодору сделать, если бы он не отказался от мысли своей написать и издать вышеназванную книгу?