Григорий Распутин-Новый - Варламов Алексей Николаевич. Страница 152
«Как только приехал Распутин, на другой же день в квартире кн. Андроникова был устроен обед, и состоялось наше с ним свидание, – показывал Белецкий. – <…> в нем было гораздо больше, чем ранее, апломба и уверенности в себе. Из первых же слов Распутин дал нам понять, что он несколько недоволен тем, что наши назначения состоялись в его отсутствие, и это он подчеркнул князю, считая его в том виновным <…> Из разговоров за столом мне стало ясно, что наши назначения Распутину известны и что он против нас ничего теперь не имеет, но что он, видимо, хотел, чтобы мы получили назначение как бы из его рук».
Однако большого труда обмануть Распутина профессионалу не составляло, и тот довольно легко стал орудием в руках людей для себя сообразительных, но лишенных государственного мышления.
«В людях Распутин разбираться не умел. Он делил всех на две категории: „наш и не наш“ – это значит: друзья и враги. В первую категорию очень легко было попасть – нужно было только получить рекомендацию от одного из друзей Распутина. Благодаря этому в число „наших“ попадало много людей, к нему совсем не расположенных, даже провокаторов, которые, пользуясь его расположением, извлекали свои выгоды и в то же время всюду его оговаривали и готовы были всегда сделать ему какую-либо пакость», – писал о распутинском принципе подбора кадров генерал Глобачев. Но беда была в том, что вслед за опытным странником не умела разбираться в людях и Государыня, которая в письмах в Ставку, перебирая те или иные возможные кандидатуры министров, в первую очередь указывала на степень их лояльности Распутину: «Арсеньев из М. вопил против нашего Друга. Рогозин ненавидит нашего Друга. Кн. Урусов (я его не знаю) – знаком с нашим Другом, – о нем очень хорошо отзываются. У меня голова болит от охоты за людьми»; «Он (Николай Константинович Шведов. – А. В.) <…> – очень верующий и безгранично предан (называет нашего Друга – отец Григорий) и хорошо о Нем отзывался, когда видел Его»; «Я написала тебе про Татищева, как шефа жандармов, только забыла сказать Хвостову, что он сильно настроен против нашего Друга – так что я думаю, что Хвостов должен с ним сперва поговорить на эту тему»; через несколько недель о нем же: «Кн. Татищев, которого я принимала – знающий человек, знает и глубоко уважает нашего Друга и в отличных отношениях с Хвостовым – даже в родстве с ним – человек очень преданный…» – и эта роковая взаимосвязь мало способствовала государственному строительству.
Однако и сам Государь, похоже, не слишком преуспел в кадровых вопросах. Это признавала даже «верная Богу, Царю и Отечеству» Анна Александровна Вырубова, когда писала о царском выборе одного из государевых министров: «…как всегда – под впечатлением минуты, что характеризовало все его назначения». Впрочем, не в ком было особенно разбираться и не из кого выбирать: положение с кадрами в последние годы империи стало катастрофическим.
«Но где же найти людей? <…> Где у нас люди, я всегда спрашиваю, и прямо не могу понять, как в такой огромной стране, за небольшим исключением, совсем нет подходящих людей?» – восклицала Царица в отчаянии 7 сентября 1915 года.
«Дорогой мой, как не везет! Нет настоящих „джентельменов“, – вот в чем беда – ни у кого нет приличного воспитания, внутреннего развития и принципов, – на которые можно было бы положиться», – заключала она в английском стиле полгода спустя.
Позднее это состояние дел очень точно охарактеризовал М. О. Меньшиков в дневниковой записи, сделанной несколько дней спустя после известия о расстреле Николая Александровича: «Ничтожный был человек в смысле хозяина. Но все-таки жаль несчастного человека: более трагической фигуры „человека не на месте“ я не знаю. Он был плох, но посмотрите, какой человеческой дрянью его окружил родной народ! От Победоносцева до Гришки Распутина все были внушителями безумных, пустых идей. Все царю завязывали глаза, каждый своим платком, и не мудрено, что на виду живой действительности он дошел до края пропасти и рухнул в нее».
А Розанов, тот самый Василий Васильевич Розанов, который таким соловьем пел про сибирского странника в 1913 году, в 1918-м написал: «И вот рушилось все, разом, царство и Церковь. Попам лишь непонятно, что Церковь разбилась еще ужаснее, чем царство. Царь выше духовенства. Он не ломался, не лгал. Но видя, что народ и солдатчина так ужасно отреклись от него, так предали (ради гнусной распутинской истории), и тоже – дворянство (Родзянко), как и всегда фальшивое „представительство“, и тоже – и „господа купцы“, – написал просто, что, в сущности, он отрекается от такого подлого народа. И стал (в Царском) колоть лед. Это разумно, прекрасно и полномочно».
Брал под защиту Государя и Солоневич.
«…Николаю Второму пришлось действовать в тот период, когда правящий слой догнивал окончательно. Цифры – бесспорные и беспощадные цифры дворянского земельного оскудения – это только, так сказать, ртутный столбик общественного термометра: температура упала ниже тридцати трех: смерть. Слой, который не мог организовать даже своих поместий, – как мог он организовать государство, – писал он. – Я, конечно, не говорю об исключениях – типа Столыпина. Я говорю о слое. Николай Второй попал в то же положение, о котором говорил Ключевский: „Московский государь, которого ход истории вел к демократическому полновластию, должен был действовать посредством очень аристократической администрации“. На низах эта администрация была сильно разбавлена оппозиционными разночинцами. На верхах она была аристократической сплошь. Слой умирал: полуторавековое паразитарное существование не могло пройти даром: не трудящийся да не живет.
Без войны смена слоя прошла бы, конечно, не безболезненно, но, во всяком случае, бескровно. Однако на Николая Второго свалилось две войны – и ни одной правящий слой не сумел ни предотвратить, ни организовать. Слою оставалось или взять вину на себя, или переложить ее на плечи Монархии.
Левая часть правящего слоя перекладывает вину без всякого зазрения совести: «проклятый царский режим». Правой части – такой образ действия все-таки несколько неудобен – и вот тут-то и подвертывается Распутин. Дело же, конечно, вовсе не в Распутине. Дело в том, что война свалилась на нас в момент окончательной смены правящего слоя.
Один слой уже уходил, другой еще не пришел. Вот отсюда-то, а вовсе не от Распутина, и произошло безлюдье, «министерская чехарда», «отсутствие власти» и – также трагическая безвыходность положения Царской Семьи. Отсюда же «кругом трусость и измена». Смертный приговор Царской Семье был вынесен в «августейших салонах», большевики только привели его в исполнение».
Свою и очень точную характеристику дал высшим чинам Российской империи, окружавшим Государя, и Солженицын. Он писал о них в связи с оправданием Государственным Советом Курлова, но слова автора «Красного колеса» имеют и более широкое значение:
«Как ночная нежить, они узнавали своих по запаху и по уголькам глаз. Они выгораживали и вытягивали по-человечески такого же, как сами, попавшего, как и они могли попасть. Они бы дико откинулись, если б им сказали, что голосование было не о Курлове, но о том, как скоро будут потрошить их собственные дома, расстреливать их самих и резать домочадцев.
Да куда ж им было соревноваться с революционерами? Те жертвовали своими жизнями в 18—25 лет, шли на безусловную смерть, только бы выполнить задуманное. Эти – в 40, 50 и даже 70 лет почти поголовно думали об одной карьере, а значит – о своем непременном сохранении для нее. Думать о России – среди них было почти исключение, думать о кресле – почти правило. Они не давали себе напряжения соображать, медлили в действиях, нежились, наслаждались досугом, умеренно сияли в своих обществах, интриговали и сплетничали. Что же парило над ними? Показное православие (чтобы как у всех, они все регулярно отстаивали церковные литургии) да преданность Государю как лицу, от которого зависит служба.
Как же могли они не проиграть России? Все их служебные помыслы были напряженное слеженье за системой перемещений, возвышений и наград – разве это не паралич власти?»