Григорий Распутин-Новый - Варламов Алексей Николаевич. Страница 84

Концепция Жевахова смотрится как будто бы очень стройной: с одной стороны, были злодейская Дума, злодейский интернационал и страшная еврейская пресса, с другой – чистые сердцем, но обманутые лучшие люди – простачки, дурачки, которых легко обвели вокруг пальца. Сам же Распутин при этом оказывается историческим ничтожеством, ничем, игрушкой в чужих руках. На самом деле едва ли дело обстояло именно так, и представлять всех честных русских людей дураками столь же плоско, как всех думских деятелей и журналистов злодеями, а Распутина гнусным развратником.

Ни Феофан, ни Гермоген, ни Новоселов, ни Тихомиров, ни Меньшиков – никто из этих правых во всех смыслах этого слова людей – не были введены в заблуждение «интернационалом», они действовали против Распутина совершенно самостоятельно и осмысленно, но когда убедились в бесплодности и своего рода обратном эффекте своих усилий, отошли в сторону. Сначала епископ Феофан, за ним Гермоген, отошел в сторону и Тихомиров. Отошел Меньшиков. Отошел в конечном итоге (не изменив своего отношения к Распутину) и бескомпромиссный, чуждый «теплохладности», «революционно настроенный православный фундаменталист», по выражению Саблера, Новоселов. Но прежде его работа наделала много шума и вызвала резкую реакцию Императора.

«Дело с Гр. приобрело неожиданно большую известность и, кажется, мне придется ехать в П-г по сему делу», – писал 31 января 1912 года Новоселов Павлу Флоренскому.

«Первое ясное проявление неудовольствия Государя на кампанию печати против Распутина проявилось в половине января 1912-го года, – вспоминал Коковцов. – Мне приходилось в ту пору постоянно видаться с Макаровым, чтобы уславливаться об организации выборов в Государственную Думу. <…> Я застал его в очень угнетенном настроении. Он только что получил очень резкую по тону записку от Государя, положительно требующую от него принятия „решительных мер к обузданию печати“ и запрещение газетам печатать что-либо о Распутине. В этой записке была приложена написанная в еще более резких выражениях записка о том же от 10-го декабря 1910 г. на имя покойного Столыпина, прямо упрекавшая последнего. Макаров буквально не знал, что делать. Я посоветовал ему при первом же всеподданнейшем докладе объяснить Государю всю неисполнимость его требований, всю бесцельность уговоров редакторов не касаться этого печального места и еще большую бесцельность административных взысканий (запрещение розничной продажи и т. п.), только раздражающих печать и все общественное мнение и создающих поводы к разным конфликтам с Правительством и, наконец, полнейшую безнадежность выработки такого законопроекта о печати, о котором мечтали наши крайние правые организации и который должен был облечь Правительство какими-то сверхъестественными полномочиями.

Я предварил его, что Государь уже заговаривал со мною об этом, и я высказал Ему тогда же все эти мысли. Если бы доклад Макарова встретил недружелюбный прием, а тем более резкий отпор, я советовал ему просить об увольнении от должности».

Однако ничего хорошего из этих благих пожеланий не вышло. Распутинскую карту в 1912 году начали разыгрывать всерьез и на самом высоком уровне. На этот раз из-за Распутина случился конфликт между Государем и Государственной думой, и это уже третье по счету столкновение Николая с обществом (после конфликта с Синодом и с премьер-министром), вызванное личностью сибирского странника, стало едва ли не самым разрушительным в истории последнего царствования.

Здесь надо сделать еще одно отступление. На сей раз отчасти даже личного свойства. Попытка объяснить, зачем писать еще одну книгу о Распутине, а тем более в столь почтенной серии, и привлекать внимание к человеку, окруженному болезненным ореолом и вызывающему, как правило, очень специфический интерес. Дело не в моральных свойствах Распутина, не в достоверности слухов о проститутках, которых он брал или не брал на Невском проспекте, и даже не в походах в баню с женщинами в селе Покровском; дело также не в том, каковы были намерения Распутина, стремился ли он стать заступником или разрушителем, был ли сексуальным гигантом или, напротив, импотентом, как силятся доказать отдельные новейшие исследования, и даже не в том, достоин ли он церковного прославления как оклеветанный старец или заслуживает анафемы как хлыст и развратник. Дело – не в личности Распутина, о которой, повторяю, вынести окончательное суждение невозможно, ибо она затерта, размыта мемуарным, эпистолярным и дневниковым потоком и количеством подложных свидетельств и вымышленных показаний. Дело – исключительно в той объективной роли, какую этот замечательный в буквальном смысле этого слова человек сыграл в истории нашей страны независимо от своих собственных пристрастий и свойств, и об этой роли можно и нужно говорить и писать прежде всего.

Понятно желание очень многих разумных людей эту роль принизить. От декадентки и религиозной модернистки Зинаиды Гиппиус в начале прошлого века до ортодоксального диакона Андрея Кураева в начале нынешнего. Но восстают факты. Именно факты не позволяют выкинуть Григория Распутина из истории и объявить его мифом. Преуменьшать личность Распутина столь же бессмысленно, как и раздувать ее. Тут требуется мера.

«…многие годы пройдут, пока правда не отведет ему надлежащего места и не поставит его в ряду многочисленных заурядных фигур российского безвременья», – писал три года спустя после убийства Распутина П. Г. Курлов; «Распутин был самым заурядным явлением русской жизни», – уверял князь Жевахов и всячески стремился доказать, что «слава, какую создали Распутину истеричные женщины и мистически настроенные люди <…> не имела бы никакого значения и не сыграла бы никакой роли, если бы на Распутине не сосредоточил своего внимания интернационал», но что-то не сходится в этом историческом пасьянсе.

«Создать облик исторической личности на основе сплетен и кривотолков довольно легко, но такой прием антинаучен и по-человечески непорядочен. Заурядный пьяница и распутник не оставил бы столь заметного следа в русской истории. Он не вызвал бы на себя бешеный огонь клеветы и ненависти врагов Самодержавия, поскольку им такой Распутин был бы выгоден», – возражал отец Дмитрий Дудко, и хотя полностью с его оценкой Распутина («В действительности Григорий Ефимович Распутин-Новый был необыкновенный человек, народный праведник») трудно согласиться, да и огонь ненависти Распутин разжигал не только у врагов самодержавия, но и – как было показано выше – в сердцах его горячих заступников, в одном отец Дмитрий несомненно прав: Распутин оказался в самом эпицентре всей русской трагедии XX века. А едва ли это случилось бы, будь он просто ничтожеством или марионеткой в чьих-то руках.

Иногда же эту роль, напротив, преувеличивали, сваливая на Григория всё.

«Есть страшный червь, который точит, словно шашель, ствол России. Уже всю середину изъел, быть может, уже нет и ствола, а только одна трехсотлетняя кора еще держится…

И тут лекарства нет…

Здесь нельзя бороться… Это то, что убивает…

Имя этому смертельному: Распутин!!!»

Так писал Василий Шульгин, быть может, стремясь отчасти отвести и от себя строгий суд современников и потомков за участие в истории с отречением Государя, но даже не впадая в крайности, невозможно не признать того, что на Распутине сошлось столько нитей, столько противоположных интересов, страстей, столько было связано с ним крупных исторических деятелей, сколько не сходилось, вероятно, ни на одном человеке в мировой истории, особенно если учесть, что речь шла о мужике. И год от года его роль возрастала, хотя, казалось бы, куда еще больше.

В начале 1912 года после неудачной попытки убрать Распутина из дворца, предпринятой Церковью и правительством, за дело взялась Государственная дума. Депутат от партии октябристов А. И. Гучков обратился с официальным запросом к правительству. Формальным поводом для этого запроса послужил обыск в редакции «Голоса Москвы» и конфискация брошюры Новоселова, которая после этого стала незамедлительно распространяться в тогдашнем «самиздате» и продаваться за большие деньги на черном рынке начала века. Гучкова поддержала с редкостным единодушием вся Дума. Распутинский вопрос всколыхнулся с небывалой силой. Так часто, как зимой 1912 года, имя сибирского крестьянина не появлялось в печати и не обсуждалось прежде никогда. И никогда не производило столь гнетущего впечатления. Это была не просто либеральная фронда, но нечто вроде акции гражданского неповиновения. Еще не всего общества, а только его незначительной, но очень активной части – интеллигенции, как левой, так и правой, как православной, так и космополитичной, как русских либералов, так и русских консерваторов.