Григорий Распутин-Новый - Варламов Алексей Николаевич. Страница 94
Таким образом, между двумя противоборствующими сторонами был заключен мир, но заставить временно замолчать парламент не значило накинуть платок на рот прессы и утихомирить общественное мнение. Газеты продолжали о Распутине писать, и когда в 1912 году, отсидевшись в Покровском чуть более месяца, Григорий вернулся в Петербург, то, как вспоминал Коковцов, «это встревожило Макарова; появились опять газетные статьи и заметки, переплетающие быль с небылицею».
«Ни я, ни Макаров его не видели, – писал Коковцов, – никакой речи о высылке его из Петербурга никто не поднимал, хорошо помня замечания об этом Государя, как вдруг в „Речи“ появилось известие, что приехавший самовольно, вопреки сделанного распоряжения о высылке из Петербурга, Распутин выслан снова в село Покровское по распоряжению Председателя Совета Министров.
Не желая подливать масла в огонь и зная хорошо, что это известие дойдет до Ливадии и вызовет какое-нибудь резкое распоряжение оттуда, которое опять припутает имя Государя к этому человеку, я послал шифрованную телеграмму Барону Фредериксу, прося его доложить Государю, что эта заметка совершенно ложная, что Распутин действительно приехал, но ни я, ни кто-либо другой и не предполагает высылать его куда-либо. На другой же день я получил ответ такого содержания: «Государь приказал мне сердечно благодарить Вас за извещение и передать Вам, что Его Величество очень ценит такое откровенное предупреждение, которое устранит всякое недоразумение».
Этот ответ показал мне, что я рассчитал совершенно верно, устранивши всякие толки и даже предупредивши, может быть, прямой приказ о возвращении «старца» из ссылки».
Но помимо правильных расчетов Коковцова этот ответ показывал, какую громадную роль играл теперь Распутин, если одно только его появление в Петербурге и самая банальная газетная утка заставляли премьер-министра Российской империи спешно оправдываться перед монархом в чистоте своих помыслов по отношению к сибирскому крестьянину, стремительно перемещавшемуся из Петербурга в Тюмень и обратно. Больная русская тема «мужики и баре», или в более актуальной для того времени формулировке «народ и интеллигенция», чему и был посвящен совсем незадолго до этих событий вышедший в свет сборник «Вехи», преломлялась в отношениях сибирского крестьянина и напуганных им государственных деятелей самым причудливым образом.
Народ в лице Распутина брал реванш, причем народ отнюдь не в славянофильском, а скорее в бунинском понимании, и в этом смысле Гумилёв был недалек от истины, когда писал своего «Мужика»:
Еще более эмоционально и интимно выразил свое отношение к Распутину другой поэт – Николай Клюев:
В этих стихах важна точка отсчета: для Гумилёва Распутин – посторонняя враждебная сила, Клюев же себя с этой могучей силой отождествляет, но в любом случае Распутин – это именно сила, воля, стихия, подчиняющая себе ход исторических событий. Тут есть что-то от пушкинского Пугачева в «Капитанской дочке». Распутин выступает не только как исторический персонаж, но и как явление природы. Он становился всеобъемлющ, вспомним еще раз блоковское «Распутин – всюду», и именно в этом заключалась главная загадка сибирского мужика, и даже не его самого, а тех чувств, которые он в российском обществе вызывал или, вернее, каковыми общество его наделяло.
Марина Цветаева позднее писала о шестой строфе гумилёвского стихотворения:
«Вот, в двух словах, в четырех строках, все о Распутине, Царице, всей той туче. Что в этом четверостишии? Любовь? Нет. Ненависть? Нет. Суд? Нет. Оправдание? Нет. Судьба. Шаг судьбы.
Вчитывайтесь, вчитывайтесь внимательно. Здесь каждое слово на вес – крови.
В гордую нашу столицу (две славных, одна – гордая: не Петербург встать не может) входит он (пешая и лешая судьба России!) – Боже спаси! – (знает не спасет!), обворожает Царицу (не обвораживает, а именно по-деревенски: обворожает!) необозримой России – не знаю как других, меня это «необозримой» (со всеми звенящими в ней зорями) пронзает – ножом.
Еще одно заглавная буква Царицы. Не раболепство, нет! (писать другого с большой еще не значит быть маленьким), ибо вызвана величием страны, здесь страна дарует титул, заглавное Ц – силой вещей и верст. Четыре строки – и все дано: и чара, и кара. <…>
А если есть в стихах судьба – так именно в этих, чара – так именно в этих, История <…> – так именно в этих».
Так, в сознании самых проницательных и глубоких своих современников сибирский крестьянин сделался неотъемлемой частью петербургского и – шире – всего российского ландшафта, приметой эпохи, ее камертоном, символом, точкой отсчета и знаком исторической судьбы России. Без него эту эпоху нельзя было понять и вынести его из нее также невозможно, как невозможно свести распутинский миф к газетным статьям, которые раздражали Царскую Семью.
О нем писали уже при жизни романы, ставили пьесы, о нем спорили и размышляли, и этот интерес – интерес не только скандальный, но и более серьезный, глубокий надолго Распутина пережил.
Его уже давно не было в живых, а Ахматова описывала уличный Петербург начала XX века в набросках к «Поэме без героя» (к которой приступила в конце 1940-го): «Слепцы идут у Христа славить. Нищие. Распутин. Пожарный и толстая кухарка. Проститутка и развратник по Блоку». А еще в двадцатые годы, по свидетельству ее биографа Павла Лукницкого, начала писать поэму, где в качестве персонажей «и Распутин, и Вырубова – все были».