Дом, который построил Дед - Васильев Борис Львович. Страница 57
— Вот схема…
— Место действия, — оборвал Дольский. — Ведите. Все переходы, лестницы, сообщающиеся помещения.
Тон не предполагал вопросов, и Старшов повел большевистского делегата, скупо, но точно объясняя, куда ведет лестница, коридор или дверь. Дольский почти не задавал вопросов, но всегда уточнял, какая часть здания наиболее изолирована. Когда закончили обход — а он длился долго, — Дольский пожелал пройти в зал заседаний, где внимательно осмотрелся.
— В левую часть, насколько я понял, ведут три выхода. Там поставить усиленные караулы.
— Я не предполагал, что избранные законным путем депутаты…
— Покажите схему.
Старшов достал схему караулов, развернул. Дольский всмотрелся, ткнул пальцем:
— В этих трех переходах — усиленные команды. Если это нарушает ваши демократические принципы, я дам распоряжение Дыбенко. Судя по вытянувшемуся лицу, есть вопросы?
— Скорее ощущение, что вы боитесь демократии.
— Демократия безопасна, когда есть демократы. Но в России их нет, не считая кучки говорливых интеллигентов.
— Однако депутаты Учредительного собрания избраны всенародно, следовательно, у них равные права. А мы ставим часовых, запрещаем пользоваться третью помещений. Как все это прикажете понимать, гражданин депутат?
— Как данность, продиктованную необходимостью.
— Какой необходимостью? Какой? Откуда она появилась?
Дольский в упор глянул на него, и Старшов опять — как тогда, еще на фронте, — не выдержал холодного, ровно ничего не отражающего взгляда.
— Вы вправду наивны, Старшов, или успешно прикидываетесь?
— Мне что-то не нравится, а что именно — не понимаю. Я вам на ходу рассказывал о вчерашней репетиции, которую провел Железняков, а вы не соизволили даже удивиться.
— Вам показалось, что это — репетиция.
— Я видел и слышал.
— Всегда считал вас образцовым офицером. Обидно разочаровываться.
— По причине?
— Когда начальник говорит «вам показалось», дисциплинированный офицер отвечает «так точно».
— Благодарение Богу, вы не мой начальник.
— Как знать, Старшов, как знать. — Дольский помолчал. — Добровольно власть отдают только в литературе. Король Лир не пример для подражания, а — предостережение. Перечитайте на досуге.
— Нынешняя власть России официально именует себя Временным Революционным правительством, — упрямо сказал Старшов. — Следовательно, постоянное законное правительство может сформировать только сам народ через уполномоченных им на то депутатов.
— Заладили: народ, народ! — взорвался Дольский. — Народ — это фикция, необходимая господствующим классам. Впрочем, завтра вы услышите наше мнение по данному вопросу. России нужна не абстрактная власть народа, а конкретная и твердая власть Советов. А для того чтобы вы не пропустили выступления нашего товарища, попрошу вас не покидать пределов Таврического дворца. Ни под каким видом. Что же касается задания, то вы отлично с ним справились. Не забудьте только о дополнительных караулах на всех входах в помещение, которое займет большевистская фракция, хотя это и противоречит вашим представлениям о демократии. Провожать не надо, я помню дорогу.
Он, не оглядываясь, направился к выходу.
— Прошу прощения, — неожиданно для самого себя сказал Леонид. — Разрешите обратиться не как к большевику и даже не как к депутату, а… по-окопному.
Дольский молча смотрел на него неживыми глазами, ожидая вопроса. Спросил, не дождавшись:
— Что вас не устраивает, Старшов?
— Все. Все, что сейчас происходит. Что-то очень изменилось, причины поменялись местами со следствиями, и я… Я перестал понимать ход событий.
— Ход. — Дольский чуть улыбнулся. — Знаете, почему японцы разгромили русскую эскадру в Цусимском проливе?
— Говорят, Рожественский…
— Японцы первыми уверовали в силу целесообразности, отбросив все догмы. Честь, взаимовыручка, благородство — мумии прошлых веков. Исходя из этой мертвечины, русский флот ориентировался на самый тихоходный дредноут, то есть на отстающего. А японцы бросили свои тихоходы, помчались вперед на сверхсовершенных крейсерах и заперли Рожественского в месте, неудобном для маневра. Они открыли закон будущего: хватит церемониться с неспособными, тихоходными, больными хронической импотенцией. Побеждает тот, кто не обременен сентиментальностью.
— Не обременен честью, вы хотели сказать?
Дольский молча вышел из зала, даже не кивнув на прощанье.
3
Утром 5 января в Таврический прибыл Дыбенко. И сразу же вызвал Старшова:
— Твое дело — караулы и порядок в зале. В зале, ясно?
— Караулы в зале? А вестибюль и выход?
— Там другая охрана, и ты зря не мелькай.
— Приказ ясен. Разрешите идти?
— Дворец не покидать без моего личного разрешения. Категорически.
— Я — под арестом?
— За неисполнение можешь и под арестом оказаться.
Леонид привык подчиняться приказам, но воспринял последний как еще один знак той нервозности, которая кругами расходилась по России то ли в связи с открытием Учредительного собрания, то ли от пустопорожних переговоров в Брест-Литовске, то ли от растущей активности юга. «На Дону буза начинается», — сказал ему Железняков, когда на балконы с хохотом и грохотом поднимались его странные гости. Сегодня они прошли туда же тихо, без бубнов, дудок и трещоток, и сидели тихо, но Леонид догадывался, что так распорядился Дольский. Или сказал кому-то, кто распорядился. И опять все упиралось в каких-то таинственных людей, которые дирижировали событиями, оставаясь в тени и издавая те декреты, которые считали необходимыми, исходя из ситуации, а не закона. Он честно служил власти, но ныне стал ощущать ее не как власть, а как некую группу, преследующую свои цели и идущую к ним напролом, без оглядки на законы и традиции. А он не знал и не понимал этих целей, покой его был нарушен, и бывший поручик Старшов стал плохо спать по ночам, хотя даже на фронте с ним никогда такого не случалось.
Вместе с Железняковым он спускался в подвалы, когда вдруг ясно уловил далекое пение: хор напряженных голосов пел «Варшавянку».
Старшов остановился, вслушиваясь, но тут появился отставший Железняков, облапил, ослепляя улыбкой:
— Шагай, Старшов, шагай. Дыбенко шагать велел.
— Поют, кажется?
— Ликуют.
Он подталкивал вниз, в глухие подвалы, которые зачем-то еще раз велел осмотреть Дыбенко.
— Глухо там, — сказал Старшов. — Все выходы надежно заперты, у двух, что ведут во двор, латышская охрана. Я говорил об этом Павлу Ефимовичу, а он зачем-то вторично приказал.
— На товарища Ленина первого января покушение было, слыхал? — весомо понизив голос, спросил Анатолий. — Враг не дремлет, Старшов, я и за мины в подвалах не поручусь. И ты не поручишься, а надо поручиться. Обстановка требует.
Старшов слышал, что машину Ленина обстреляли с тротуара, но никак не мог взять в толк, кому это было надо накануне открытия долгожданного Учредительного собрания. Тем более что Ленин сидел так, что стрелявший и не мог его поразить: легко ранен был только какой-то Платтен. С точки зрения чистой логики, что-то в этом покушении его настораживало: не то, что покушавшиеся так и не были найдены. Смущала какая-то гимназическая неподготовленность самого покушения, его спонтанность и явно непрофессиональное исполнение; офицер бы не промахнулся, да и стрелял бы не в одиночестве, а эсеровские боевики прибегли бы к привычной бомбе. Все говорило за то, что террорист был либо отчаявшимся фанатиком-одиночкой вроде Каракозова, либо… Либо вообще не собирался никого убивать. Однако Леонид держал свои выводы при себе не потому, что понял время конца задушевных бесед, а потому, что внутренне ощутил его, еще ничего не успев сообразить. Но сейчас не сдержался:
— Странное покушение, ты не находишь?
— На что намекаешь? — Железняков даже остановился.
— Есть закон: ищи, кому выгодно. А кому это выгодно накануне открытия?
— Для офицерской сволоты законы не писаны, Старшов.