Отрицание отрицания - Васильев Борис Львович. Страница 22

А началось с того, что мужа Леонтия Сукожникова внезапно, в разгар рабочего дня вызвали нарочным с пакетом. Секретарь райкома взломал печати, расписался на конверте, отдал его нарочному, а бумагу, дважды внимательно прочитав, старательно сжег.

Татьяна молча смотрела на него. Он поймал ее напряженный взгляд, сказал озабоченно:

— В Центр вызывают. Срочно.

И тут же умчался. Тане стало почему-то тревожно — согласно основному чувству тогдашнего времени — и она усиленно занималась текущими делами, чтобы изгнать эту безадресную тревогу. А муж прибыл счастливым:

— Назначен командиром чоновского отряда. Будем в тылу контрреволюционную нечисть уничтожать без всякой пощады и интеллигентской мягкотелости, как товарищ Ленин говорит.

— Я с тобой.

— Уверен был, о чем и объяснил товарищам. Собирайся. Тебе надо лично мандат получить.

— Какой мандат?

— Какой положено. С печатями, поручительствами и подписями. Ты комиссаром в мой отряд назначаешься, а так как ты университет закончила, то заодно и следователем с правом применения высшей меры социальной защиты.

— Так ведь я же числюсь историком, а не юристом, — растерялась Татьяна. — Я с таким обилием прав, боюсь, распорядиться не сумею. Или распоряжусь не так. Я даже законов не знаю. Никаких. Ни уголовных, ни процессуальных…

— Нет законов против идейных врагов, золотопогонников и прочей контрреволюционной сволочи? И правильно, что нет, потому что сейчас торжествует только закон защиты нашей социалистической родины. Для этого и предназначены части особого назначения. Так что одевайся и… — он прищурился. — Красную косынку на голову. Это теперь твой обязательный головной убор.

— Навсегда? — попыталась пошутить Таня.

— Нет, — он широко улыбнулся, даже подмигнул. — До победы мировой революции.

— Тогда потерплю, — сказала Татьяна, надевая косынку. — Честно говоря, меня весьма беспокоит предстоящая следственная работа. Я в ней ничего не смыслю, так может быть стоит взять какого-нибудь толкового юриста в качестве моего личного консультанта?

— Работа наша секретная, и никакая гнилая интеллигенция к ней не должна иметь касательства.

— Значит, возьмем не из гнилой.

— Не гнилой интеллигенция не бывает. Так Владимир Ильич сказал, так что никаких сомнений на этот счет.

— Бывает, Ленечка, бывает, — вздохнула Татьяна. — Например, моя семья, а в особенности — отец…

Сукожников вдруг строго, даже зло, посмотрел на нее. Сказал, увесисто помолчав:

— Твой отец погиб на баррикадах Пресни в четвертом году. Смотри, если когда забудешь об этом…

— Что ты, что ты, — спохватилась бывшая потомственная дворянка Вересковская. — Я пошутила. Просто пошутила.

Он продолжал сурово смотреть на нее, сдвинув брови к переносью и куда-то убрав собственные губы.

— Я очень неудачно пошутила, — тихо сказала она. — Прости, пожалуйста. За глупость.

— Такая глупость головы может стоить, — угрюмо сказал Сукожников. — За нами, партийцами, в четыре глаза глядят и в шесть ушей слушают. Мы есть пример, и сиять должны, как пример для всего народа. И болтать попусту…

— Прости ты свою глупую бабу, — Татьяна обняла его, крепко прижалась, и Леонтий улыбнулся.

— Ладно уж, пошли мандат получать.

— Прощена?

— Если еще раз ляпнешь да, не дай Бог, при посторонних, худо будет. Всем нам худо может быть.

— Слово партийца.

— Тогда — вперед.

А на улице пока ждали трамвая, припомнил:

— Да, после получения мандата нам еще в особый склад необходимо заехать , учти.

— Какой склад?

— Кожанки получить надо. Кожанка — теперь форма наша. Ну, и беспощадность, конечно, тоже.

16.

Во вторую ночь своего дежурства на бронепоезде «Смерть империализму!» Павлик Вересовский поклялся, что никогда в жизни по собственной воле на подобном чудовище передвигаться не будет. Койки были короткими и жесткими, откидных сидений и не предполагалось, а стены узкого — встречные еле-еле менялись местами, подтягивая животы — коридора шершавыми, как самая грубая наждачная бумага. И эта узкая кишка освещалась только щелями бойниц да единственной лампочкой мощностью в двадцать свечей, висевшей под самым потолком перед дверью командного пункта.

Все прелести этого помещения испытал на себе Павлик, назначенный подносчиком пулеметных лент в первом же бою. Отсек боепитания располагался в противоположном от пулемета конце коридора, Павлик не смог зараз поднять цинковый ящик, кое-как вскрыл его и таскал ленты охапками ко всем пулеметным точкам броневагона. От бесконечного грохота выстрелов, пороховых газов, мгновенно заполнивших все пространство, он ошалел, терял ориентировку, а заодно и ленты, которые расстилались теперь по всему полу от отсека боепитания до противоположного конца, где располагалось пулеметное гнездо. У него текли слезы от пороховых газов, потому что вентилятор не работал, мучительно першило в горле. Павлик надрывно кашлял, путался в пулеметных лентах, падал, поднимался и снова бежал то за лентами, то к прожорливым пулеметам, непременно при этом падая, в какую бы сторону он не бежал. И с ужасом думал только о черных глазах товарища Анны.

Наконец, прорвались. Потные, голые по пояс пулеметчики, поскальзываясь на расстеленных вдоль всего коридора лентах и матерясь, пробирались к спальным отсекам то ли пить воду со спиртом, то ли — спирт с водой. Павлик собирал ленты, уже ни о чем не думая. Он оглох и словно бы ослеп, что ли, потому что все время тыкался о шершавые стены плечами. Вагон немилосердно качало, поскольку поезд спешно набирал ход, уходя от негостеприимного безымянного полустанка, где ждала непредвиденная засада.

Из штабного купе вышел очкарик. Спросил с надеждой:

— Тебя не ранило?

— Цел, — хрипло сказал Павел.

— Жаль. Конец буквы не допишешь. Иди, товарищ Анна ждет. Иди, иди, чего глаза вытаращил?

Это был конец. Павлик понял, что конец, по ноющей боли в животе. И, не умываясь, задрожавшей рукой чуть откатил дверь.

— Вызывали, товарищ Анна?

— Входи, — сказала товарищ Анна, увидев его в щели.