Отрицание отрицания - Васильев Борис Львович. Страница 26
— Хлебом.
— Это на хлебный-то юг?
— Ну… — Наташа нахмурилась. — Янтарем.
— Верно, только много на нем не заработаешь. Рабами, дорогая моя, рабами! Русь была основным поставщиком рабов на Византийские рынки. А рабом считался любой пленный. Любой. Почему славяне так упорно и воевали друг с другом.
Генерал говорил ради своей супруги, вдруг зачастившей в церковь на службы. Она осунулась, плохо спала, часто молилась. И было, от чего. Старший сын исчез из Смоленского госпиталя неизвестно куда, Татьяна решительно перестала писать, а Павлик просто пропал. Просто пропал и все. Как сквозь землю провалился. Николай Николаевич, тоже беспокоился, тоже частенько думал о пропавших нивесть куда детях, о будущем оставшихся с ними, но уже чистивших крылышки Настеньке и Наташе. Но считал, что страдать следует про себя, а не прилюдно, да еще перед средневековой раскрашенной доской.
— Во всей великой русской литературе только граф Толстой отослал своего героя к Богу, поскольку у него самого имелись к Всевышнему какие-то претензии. — Разглагольствовал он за вечерним чаепитием. — Но заметьте, Федор Михайлович заставил убийцу Раскольникова каяться пред людьми! И нам следует запомнить этот совет, а Льва Николаевича оставить без милости, как в старину говорилось. Нет, нам непременно, чтобы при людно, видите ли…
Ворчать-то он ворчал, но тайком сам наводил справки, где только мог. В полку, где служил Александр. В госпитале, где сын лежал после ранения. В Генштабе через знакомых, некогда там служивших. Он искал Татьяну через университетскую Канцелярию, через адресный стол, через каких-то старых знакомых. И о Павлике узнавал.
А ответов не было. Ни одного. Ни ответов, ни, тем более приветов, как говорится. Канули трое из пяти детей в бездонных, черных пучинах междометий и отрицаний.
Жилось трудно и голодно, да, слава Богу, пока спокойно. Только генерала лишили хлебной карточки, как бывшего угнетателя народа, но он в праведном гневе обрел силы добраться аж до самой столицы, где с помощью какого-то Комитета был восстановлен в правах, как ученый, имеющий печатные труды. Да и карточка оказалась рабочей, а не иждивенческой, что по тем временам звучало звонко. И это обстоятельство весьма польстило Николаю Николаевичу.
— Нет, эта власть кое в чем разбирается, — разглагольствовал он. — Во всяком случае историю они ценят. Вот когда перестанут ценить, тогда и Россия баюшки скажет. Не в смысле, что переспать времена беспамятства вознамерится, а в смысле, что руками разведет.
— Ох!.. — вздохнула Наталья. — И власть ему уже понравилась. За фунт черного хлеба.
Она постоянно спорила и цеплялась к отцу, потому что и спорить было не с кем, а уж цепляться — тем более. Все молодые люди исчезли из ее окружения, воевали или прятались от боев, но прятались не у них в имении, а где-то, где-то… А время шло, свежая листва уже облетала, и она считала дни, когда станет старухой. Просто старухой, которая никому не нужна. А ведь было время, когда она упоенно мечтала о детях. Почему-то не о любви и жарких объятьях, а о детях. Только — о детях. О цветах завтрашних утренних зорь.
И мужчин нигде не было. Да и женщин тоже не было, потому что женщины тускнеют без ухода и ухаживаний, как чернеет старинное серебро, без пользы лежащее в буфетах. Смута отрицала как мужчин, так и женщин, и конца этого отрицания не было видно и в отдаленном времени. А Наташа мечтала о детях и…
И вдруг на аллее показалась мужская фигура. И фигура эта направлялась к дому, опираясь на палочку.
Наташа заметила ее из цветника. Заметила, бросилась навстречу и с разбега повисла на шее.
— Саша!..
— Извините, мадемуазель, — мужчина еле устоял на ногах. — Я не Саша, я — бывший прапорщик Николаев.
Каким бы он не был бывшим, а ему устроили немыслимый по тем временам отрицания прием. С шумом, объятьями, поцелуями и даже смехом, который давно уже не звучал в усадьбе. Даже Ольга Константиновна улыбнулась впервые за много дней. Улыбнулась и поцеловала.
— Дорогой мой, здравствуйте.
Тут же велено было накрывать на стол, и дворецкий, не спрашивая хозяев, расставил на белоснежной скатерти фарфор, хрусталь и серебро. И занял место у входа, торжественный, как памятник уходящей эпохи, памятник с салфеткой, переброшенной через левую руку.
Николай Николаевич тряхнул тайными запасами спиртного, велев достать коньяк и вина из подвала, кухарка, ворча, что съедят паек завтрашнего дня, разожгла плиту, а Наташа лично приготовила салат из съедобных трав, растущих в саду. Из крапивы, одуванчиков, щавеля, сныти, клевера — она знала массу съедобных трав. И даже Настенька отобрала ноты, чтобы сыграть случайному, а потому особенно дорогому гостю, что он пожелает.
А пока шла эта веселая толкотня и шумиха с накрыванием стола и приготовлением всяческих закусок, генерал увел бывшего прапорщика из студентов в свой кабинет.
— Присаживайтесь, Владимир, курите.
— У меня — махорка. Но — настоящая.
— Сворачивайте свою самокрутку и — рассказывайте, — Николай Николаевич вдруг спохватился. — Может быть, по рюмочке коньячку для начала? Только — для начала.
— Сначала — для ясности, — Николаев улыбнулся. — Я — командир полка Красной Армии.
— Над Россией заколыхалось знамен, как в хорошем букете. Мне не очень нравятся большевики, но я не смею осуждать, какой цвет выберет молодой человек вроде вас.
— Так постановила рота еще в семнадцатом. Я не мог оставить их, Николай Николаевич.
— И поступили в высшей степени благородно, друг мой, — генерал поднял рюмку. — А потому — за вас и вашу удачу.
Оба торжественно подняли рюмки, сделали по глотку, и Николаев учтиво поклонился.
— Благодарю. От души рад видеть вас во здравии.
— Здравие присутствует, хотя его и терзают всяческие тревоги и сомнения. А чему мы обязаны вашему сегодняшнему возникновению в конце аллеи? Да еще с палочкой. Ранены?
— Ранение пустяковое, уже отвалялся в госпитале. Но полк — на формировке, и у меня оказалось десять дней отпуска, если позволите. Я привез свой паек на всю декаду
— Отрицание традиций есть характернейший признак времен смутных и доселе неведомых, — изрек генерал. — Я имею в виду декадный паек, друг мой. Но всякое даяние — благо, а ваш приезд — праздник. И да здравствует десятидневный пир во время чумы!