Отрицание отрицания - Васильев Борис Львович. Страница 31

Пролетарское чутье не требовало знаний, и Татьяну это вполне устраивало. Все законы были забыты, и Таня Сукожникова отныне занималась только стрельбой. Не по мишеням — ей мишени не нравились — а по глиняным корчагам. Они разваливались с треском, и вскоре она достигла такого совершенства в этом треске, что сам командир Леонтий Сукожников наградил ее маузером перед строем всего отряда.

— Освой эту машину справедливости, и пусть головы классовых врагов разлетаются вдребезги, как разлетались корчаги!

Поначалу работы у чоновцев Сукожникова почти не было. Сопровождали продотряды по деревням и селам, где мужики угрюмо, но молча отдавали хлеб, и принуждения применять не приходилось. Чтобы зря не гонять лошадей ( «не тратить», как командир выражался), чоновцы вскоре перестали сопровождать продотрядчиков. Стояли в маленьком городишке, занимались стрельбой да шагистикой, которую уговорил командира ввести Ерофеич, и больше забот не было. Ни забот, ни хлопот, ни, главное, врагов, что очень не нравилось Леонтию:

— Эдак мы всю классовую борьбу проволыним, — ворчал он. — Затаился враг, затаился, Татьяна.

Таня поддакивала, но была очень довольна вдруг выпавшим затишьем на фронте ее классовой борьбы. И тайком, про себя молила Бога, чтобы такое затишье продолжалось как можно дольше. Она до ужаса боялась своей миссии палача, но еще больше боялась своего Леонтия Сукожникова. А ведь было, было время, было, когда он заискивал перед нею, готов был на все, что угодно, лишь бы заслужить ее мимолетную улыбку. И все это неожиданно как-то кончилось. Вдруг, как кончается детство, когда уже невозможно зарыться маме в колени и отплакаться, вместе с беспричинными слезами смывая с себя грязь и копоть мира взрослых, которые она внезапно почувствовала собственной, такой еще нежной и беззащитной кожей.

Но все, что имеет начало, обречено иметь конец. Принцип отрицания отрицания правит нами от рождения, которому ты не можешь крикнуть восторженное «да!..», и до кончины, когда твое жалкое, перепуганное «Нет, нет!..» уже ничего не в силах остановить.

Подняли ночью. Из сельца внезапно прискакал порядком избитый продотрядовец:

— Наших в погреб посадили!.. Я чудом ушел!.. Чудом!..

— Закладывай!.. — закричал Сукожников.

И выругался столь грязно, что Татьяна отвернулась, чтобы кто-нибудь не заметил румянца, полыхнувшего по щекам.

Выехали на четырех бричках и тачанке с пулеметом, за которым удобно пристроился Никанор Ерофеев. На передней, командирской, тряслись супруги Сукожниковы и боец с ручным пулеметом. На подъезде к селу командир остановил своих карателей.

— Ерофеич, развернешь тачанку у въезда. Приказываю встречать лютым огнем любого, кто вздумает бежать!

Еще одну бричку с ручным пулеметом и тем же приказом он послал на выезд из сельца, а, отдав приказы, велел во весь мах гнать на церковную площадь.

— Собрать всех жителей! — крикнул он, спрыгивая с брички с наганом в руке. — Прикладами гоните, если медлить задумают!

Жителей взашей вытолкали на площадь. Всех. Женщин и мужчин, стариков и старух, а заодно и детей, которые уже могли ходить. Построили их в круг, внутри которого с наганом расхаживал Сукожников.

— За активное сопротивление Советской власти я, как командир, каждого десятого мужика расстреляю! — кричал он. — Где продотрядовцы? Насмерть забили?.. Кто убивал?..

— Да никто не убивал, в баню мы их заперли, чтоб, значит, ты лично разобрался, гражданин товарищ, — спокойно сказал старый, седой до синевы старик-староста.

— А этот? — Сукожников ткнул дулом в избитого продотрядовца. — С крыши упал, что ли?

— А этот меня палкой ударил, — так же негромко объяснил староста. — Ну, общество заступилось, потому как выборный я человек. Может, оно, конечно, ошибку допустили, но стариков-то палкой — это никак нельзя, гражданин товарищ. Эдак все общество кувырком покатится, ежели за стариков заступаться перестанем. А свою ошибку мы, общество, значит, сознаем, хлебушек, что с нас причитается, собран. Велите грузить в брички, так и погрузим.

— Ты, старик, зачинщиков-то не покрывай, — чуть потише прежнего сказал Леонтий. — Ты скажи, кто конкретно отказался хлеб сдавать согласно решению Советской власти?

Вздохнул староста.

— Да вот, трое этих. Толкните их в круг, ребята.

Из рядов вытолкнули троих. Двое крупными были, откормленными, А третий… Третий, ох. Худой, в драном армячке.

— Точно, эти самые, — тут же подтвердил кто-то из освобожденных продотрядовцев.

— Так, — сказал Сукожников. — Пиши приказ о расстреле саботажников, товарищ следователь. И исполни его, после моей подписи.

— Может… — заикнулась было Татьяна.

— Это приказ от имени Советской власти! — прикрикнул Леонтий. — Чтоб живо и без помарок!

Татьяна вздохнула, подошла к старосте.

— Диктуйте фамилии злостных отказчиков.

Староста, вздыхая, нехотя продиктовал. Потом вздохнул:

— Только тут вот, какое дело…

— Дело потом! Отвести названных на кладбище, дать лопаты, пусть могилы себе копают.

Взвыли бабы, дети, весь народ взвыл.

— Несправедливо так-то! Несправедливо!..

— Молчать!.. — гаркнул Сукожников. — Готов письменный приговор, товарищ следователь?

— Готов, — тихо сказала Татьяна. — Может…

— Не может! — отрезал Леонтий и кудряво расписался.

Но толпа продолжала гудеть, бабы и дети — орать и плакать.

— Может, тут что-то не то… — осмелилась промолвить Татьяна, пока Леонтий искал в сумке личную печать.

— Все то, — он пристукнул приговор печатью и поставил дату. — Все теперь, нет назад ни шагу.

Приговоренных уже отвели к кладбищу. Они рыли себе могилу, и кто-то из молодежи помогал им рыть эту братскую расстрельную яму. Потому работали они молча, но споро.

— Тут такое дело, — не очень уверенно сказал староста, поглядев на могильщиков. — Тут, это, как бы сказать… Поговорить бы надо, гражданин товарищ командир.

— Ну, чего тебе? Приговор печатью прихлопнут.

— Ошибочно прихлопнут, — вздохнул староста. — Видишь, крайний старается? Мошкин его фамилия. Иван Мошкин. Он всегда старается, девять ртов кормит. Один, а ртов в хате — девять.