Утоли моя печали - Васильев Борис Львович. Страница 45
Глава восьмая
Вечером 17 мая, накануне народного гулянья на Ходынском поле, в Большом театре давали торжественное представление, на котором должен был присутствовать государь с государыней и все великие князья, съехавшиеся в Москву на коронацию. Их оказалось столько, что пришлось существенно расширить Царскую ложу за счет соседних лож, доведя количество мест в ней до шестидесяти трех. Партер сверкал мундирами, аксельбантами, эполетами и орденами, среди которых совсем затерялись немногочисленные фраки. Ложи ослепляли бриллиантами, прикрывавшими весьма смелые декольте. Платья дам, заказанные загодя специально ради этого вечера у самых модных портных Москвы, Петербурга, а то и Парижа, поражали своей изысканностью и тонко подобранными оттенками тканей, но и при этом великолепии нарядов весьма многие дамские глазки с досадой и острой завистью оглядывали ложу, в которой сидела статная особа в прямо-таки немыслимом, сказочно скромном наряде, стоившем, по оценкам записных модниц, целое состояние.
Перешептывались:
– Супруга миллионщика.
– Говорят, у него откуп на все убранство Москвы.
– Что вы говорите? Это же…
– Да уж, нагрел руки…
Варвара изо всех сил старалась казаться равнодутной, и ей это удавалось. Они были вдвоем с Романом Трифоновичем, со вздохом и отвращением втиснувшим свою коренастую мужицкую фигуру во фрак. Надя идти решительно отказалась, Николай и Вологодов были заняты по службе, а генерал Федор Иванович появлялся временами, поскольку и в торжественные вечера продолжал исполнять обязанности при министре двора графе Воронцове-Дашкове, и ложа их в до отказа переполненном зрительном зале вызывающе зияла пустыми креслами.
– Из мужиков ведь, – зло шипели усыпанные бриллиантами светские кумушки, равно как и их обвешанные орденами мужья.
После появления в несуразно длинной Царской ложе императорской фамилии, после грома аплодисментов, криков «Ура!» и дважды исполненного гимна раздались первые такты увертюры и наконец-то поднялся занавес. Давали первое действие и финал оперы «Жизнь за царя» и балет Петипа «Жемчужина».
– Прочитать тебе, кто исполняет?
– Ну прочитай, – со вздохом согласился Хомяков.
Ему было скучно и тошно, поскольку на роль статиста он решительно не годился, а партия сегодня была не его. Хотелось выпить добрую рюмку коньяка и закурить сигару, но сейчас об этом не могло быть и речи.
Варвара раскрыла толстую – с добрую тетрадь – программу с тисненным на белой обложке золотым двуглавым орлом, полистала страницы в изящных виньетках с рисунками Самокиш-Судковской и Первухина.
– Антониду поет госпожа Маркова, Сабинина – Донской, Сусанина – Трезвинский. Запевала – сам господин Кошиц.
– Весьма рад, – буркнул Роман Трифонович.
– Затем балет…
Дрогнула штора, и в ложу скользнул Федор Иванович. В парадном генеральском мундире, со всеми орденами, бантами и лентами и распаренным лицом.
– Фу, кажется, всех рассадил.
– Ты сегодня – в роли капельдинера? – усмехнулся Хомяков.
– Сегодня, дорогой мой, день воскрешения местничества: даже члены Государственного совета сидят не ближе пятого ряда кресел. А уж обид, обид!.. Пропустим по глотку, Роман Трифонович? В горле першит от их неудовольствий.
– Куда же вы? Второй занавес пошел… – с досадой заметила Варвара.
– Вот и мы пойдем, – сказал Хомяков, выбираясь. – Им – петь, нам – пить. Каждому свое, дорогая.
В гардеробной ложи, скрытой тяжелой портьерой от зрительного зала, размещались четыре кресла, столик и дамское трюмо с пуфиком перед ним. На столике уже стояли бутылки и бокалы, вазы с фруктами и сладостями. Федор Иванович промокнул лоб платком и рухнул в кресло, позволив себе даже расстегнуть тугой воротник мундира. Роман Трифонович разливал коньяк.
– Хочешь, развеселю? – усмехнулся Федор Иванович. – Мне доподлинно известно, что обер-полицмейстер Власовский заменил добрую половину капельдинеров на своих агентов именно на это представление. Так сказать, усердие не по разуму.
– Отчего же не по разуму? – пожал плечами Роман Трифонович. – Чиновники в России размножаются, как хрен. Одного выкорчуют – пять на его месте вырастает, а службы не прибавляется, вот и приходится усердствовать. Лучше скажи, что тебе о Петербурге известно. Стачки продолжаются?
– На Резиновой мануфактуре и Обводном канале. У тебя как, не балуют?
– Балуют, когда выгодно. А сейчас невыгодно. Еле с заказами управляются, а я сверхурочные ввел.
Генерал сделал добрый глоток, пожевал губами, подумал, прикрыв глаза набрякшими веками. Потом, вдруг решившись, наклонился к Хомякову, зашептал:
– Знаешь, государь при незнакомых конфузится. Говорить начинает отрывисто, а глаза бегают. А великого князя Сергея Александровича так просто слушается. Сам тому свидетель.
– Кто слушается, тот и боится.
– Тише! Тут ушей кругом… Знаешь, как у него глаза бегают?.. – Федор Иванович неопределенно помахал кистью, изображая бегающий взгляд государя, одним глотком допил коньяк и протянул рюмку за новой порцией.
– Духа не боишься?
– У меня орешек припасен. Зажую.
– Дух не выдаст, свинья не съест, – философски заметил Хомяков, вручая родственнику вторую рюмку. – Полно в нас азиатчины, Федор Иванович. Колупни ногтем, она и посыпется.
– Варварски торжества выглядят, согласен. Пышностью давим, Роман Трифонович, аляповатостью, грубыми красками. А Европа улыбается. Ехидно улыбается Европа. Ехидно и снисходительно.
– Может, завидуют? – с еле уловимой насмешкой спросил Хомяков, раскуривая сигару.
– Чему? Чему у нас завидовать, Роман Трифонович? Что деньги горстями на ветер бросаем?
– Что бросаем? Нет, генерал. Что воруем без страха и трепета – да. Они тоже воруют, но все же опасаются…
– Господа! – В щель портьеры выглянуло сердитое лицо Варвары. – Не пора ли и честь знать?
Федор Иванович тут же торопливо стал застегивать мундир, а Роман Трифонович с сожалением потушил сигару и встал.
– Ну, идем, генерал. Приобщимся к искусству. Следует отметить, что Роман Трифонович недолюбливал как оперу, так и балет, хотя много читал, высоко ценил живопись и с удовольствием слушал симфоническую музыку. Он не объяснял себе причин этого – просто одно любил, другое не любил, и все тут, – но причина имелась. Хомяков был настолько «человеком практическим», что совершенно не воспринимал открытой условности искусства. Он вырос в строгой старообрядческой семье, сумел преодолеть ее жесткие каноны, упрямо и очень увлеченно занимался самообразованием, умел размышлять, многое знал и многое понимал, но пробелов домашнего воспитания преодолеть не смог, да и не стремился к этому.