Новый Адам - Вейнбаум Стенли. Страница 31

— Скоро ленч, дорогой. Я хочу попросить тебя остаться, только, боюсь, еды на тебя, меня и Эдмонда может не хватить — ты так неожиданно навестил нас.

Она не знала, стоило ли ей открыто сказать о своих сомнениях, о желанности встречи своего гостя с Эдмондом. Не потому, что сомневалась в тактичном поведении мужа — ее, безусловно, больше беспокоило, хватит ли у Поля выдержки в подобной ситуации вести себя деликатно. Но Поль и сам прекрасно все понял.

— Благодарю, — сказал он, скривив губы в горькой усмешке. — Но в его обществе вряд ли смогу чувствовать себя легко и свободно.

Он встал откланяться, и Ванни пошла провожать его до дверей с каким-то странным ощущением, что с его уходом ее покидают воспоминания прежних беззаботных дней. Но не жалела, что те дни прошли и нет к ним возврата, ибо сейчас она — частица души, частица плоти Эдмонда и будет этими малыми частицами столько, сколько он пожелает… Просто в воспоминаниях прошлого жило свое неповторимое очарование.

— Поль, милый!

Он остановился у дверей.

— Ты ведь придешь снова, ведь правда придешь?

— Конечно, Ванни. Я буду приходить так часто, как ты позволишь, — если хочешь — завтра.

— Нет, только не завтра, — и тут же подумала, как бы это было замечательно. — Приходи утром в среду, хорошо?

Он ушел. И короткую минуту Ванни сквозь стекло парадной двери провожала глазами его сгорбленную фигуру, и на губах ее играла задумчивая, немного грустная улыбка. Но скоро должен был вернуться Эдмонд, и она отвернулась от двери, чтобы идти на кухню к Магде, и внутри ее крепким сном спал мятежный дух древней Евы.

Глава десятая

ЯБЛОКО В РАЮ

Не станем утверждать, что в браке Эдмонд был совершенно несчастен, но и не нашел в нем средства исполнения всех своих желаний. И если еще продолжал восхищаться сверкающей прелестью супруги, то все равно был лишен общества, которого жаждал, и продолжал оставаться в одиночестве, как и раньше. Нигде он не мог найти понимания, и вынужденные беседы ограничивались темами и высказыванием точек зрения, казавшимися ему слишком элементарными. Как и прежде, Эдмонд все чаще уходил в себя, где общение ограничивалось рамками восприятия двух его независимых сознаний. Он продолжал читать, но читал со все убывающим интересом, а значит, со всевозрастающим ощущением скуки, ибо философия, литература, наука — все это стало приобретать горький привкус давно известного, раздражало его безмерно, а драгоценный камень непознанного отыскать стало почти невозможно. Наш герой начал понимать, что истощил все доступные ему запасы сокровищницы человеческого разума и возможностей: сама человеческая природа и результаты ее трудов были известны ему в такой степени, что более уже не могли ни увлечь, ни взволновать. И, придя к такому скорбному выводу, большую часть времени он проводил, погруженный в собственные мысли. Источником их стали забытые на время практических экспериментов, отвлеченные, чисто теоретические рассуждения взаимосвязаных понятий общего и частного. Понятные только ему рассуждения в основном касались областей философии, как, к примеру, вот это:

«Фламмарион — личность ума проницательного — хотя ход мысли его есть скорее демонстрация ограниченности человеческого разума, чем истинной способности к проникновению в суть вещей и событий, все-таки сумел разглядеть отблеск одного примечательного факта. Как утверждает Фламмарион: что может случиться в окружающей нас вечности, обязано произойти, или, другими словами, — на временном отрезке достаточной длины обязана произойти вся допустимая и возможная комбинация реальных событий. И, отталкиваясь от этого умозаключения, он приходит к выводу, что поскольку вечность существует не только впереди нас, но и за нашими спинами, то есть как в будущем, так и в далеком прошлом, то вполне закономерно утверждение о законченности всех возможных событий — ибо что должно произойти, обязательно когда-то происходило. Утверждение вполне похожее правду и достойно всестороннего рассмотрения».

И, подхватывая идею, вторая часть его сознания одновременно объявляла свой вердикт: «Совершенно ошибочная теория, ибо в основе ее лежит определение Фламмарионом Времени как одномерной субстанции. В результате чего он рисует бесконечной длины линию, ставит на ней точку, определяющую настоящее, и утверждает: так как слева от этой точки существует бесконечное множество других точек, значит, и абсолютно все возможные точки-события находятся на этой прямой. Очевидное заблуждение, ибо такое же бесконечное количество точек находится как по одну, так и по другую сторону этой прямой! И в действительности существует не одно Время, но бессчетное количество иных — параллельных — Времен, как заключает в своей маленькой, приятной сердцу моему, фантазии Эйнштейн. Каждая система, каждая отдельно взятая личность обладает своим маленьким отрезком времени, и они могут пересекаться, но совсем не так, как думал и верил Фламмарион».

Так рассуждал Эдмонд, чувствуя все большую неудовлетворенность от ставших тесными ему рамок общения внутри своего сознания, ибо не только Ванни, но и все окружающее человечество отвергалось им, как недостойное осознать и понять ход его мыслей. Даже Ванни с ее огромным желанием просто физически была не способна понять своего странного мужа.

Нельзя сказать, что она не пыталась; напрягая до предела свой маленький, но не лишенный остроты разум, она предпринимала отчаянные попытки увлечь его; извлекала из глубин памяти все то достойное, что когда-то запомнила из книг, и задавала вопросы, и с напряженным вниманием выслушивала порой находящиеся вне пределов ее понимания ответы. Эдмонд никогда не отталкивал ее, всегда был готов выслушать, терпеливо, с предельно ясными подробностями удовлетворяя ее любопытство, но при этом она всякий раз понимала, что интерес его в общении с ней лишь видимый, поверхностный; она чувствовала его стремление к упрощению, как упрощают в объяснениях маленькому и, следовательно, неразумному ребенку. Это обижало, волновало и приводило ее в замешательство. «Я совсем не дурочка, — говорила она себе. — Я всегда имела свое мнение — мнение, с которым считались в кругу моих прошлых знакомых, многие из которых считались блестящими умами. Значит, это просто мой Эдмонд такой замечательный — замечательный, как никто другой в этом мире».

Но если с интеллектуальным превосходством Эдмонда она еще как-то могла смириться, то его физическое к ней равнодушие угнетало безмерно. Кажется, теперь Эдмонда вполне удовлетворял лишь процесс созерцания прекрасного, и в те моменты, когда Ванни принимала облик, по ее мнению не способный не волновать, он всякий раз отзывался выражением истинного восхищения, но ласки его были так бессердечно редки, и короткие мгновения экстаза были лишь бледной пародией всепоглощающего обвала чувственного наслаждения первых недель! Предвидя трагический финал, Эдмонд отказывался возрождать столь гибельную для них обоих физическую близость, и, не догадываясь об этом, Ванни напрасно танцевала перед ухмыляющимся черепом Homo.

«Я сделалась не более чем украшением, миленьким домашним животным, пляшущей заводной куклой, — с тоской говорила она себе. — Я не могла ничего дать ему в духовном общении, а теперь и тело мое надоело и стало постылым». Она чувствовала себя предельно уставшей, старой и никому не нужной. Однажды узнавшее ласку, тело ее с непрекращающейся настойчивостью требовало ласки все новой и новой.

С завидной частотой повторяющиеся утренние визиты Поля служили ей в какой-то мере слабым утешением, хотя бы потому, что в них она обретала утраченное чувство дружбы. Его искренняя преданность льстила растоптанному чувству собственного достоинства, не давая окончательно угаснуть тлеющим искоркам былого пламени гордости, так бессердечно затушенного холодным безразличием Эдмонда. Видно, и Поль каким-то одному ему известным способом чувствовал ее внутреннюю неудовлетворенность, понимая, что его искренние проявления любви и привязанности уже не прогневят ее. Кипящий в груди Ванни вулкан неудовлетворенной чувственности наперекор всем условностям воспитания и приличий готов был выплеснуться огненной лавой. Приближалась развязка.