Убийство Моцарта - Вейс Дэвид. Страница 57

Я начал было извиняться за неожиданный визит, но он не стал меня слушать.

«Наша работа, требующая сидячего образа жизни и одиночества, делает нас, музыкантов, сварливыми и нетерпеливыми».

Когда же я не притронулся ни к одному блюду, чересчур расстроенный, чтобы есть, Сальери раздраженно крикнул:

«Плохая пища или испорченная – это отрава, но у меня самый лучший стол! Почему вы ничего не едите?»

«Я не голоден, маэстро, – пояснил я. – Я только что отобедал».

Это была неправда, но Сальери удовлетворился моим ответом. Однако я заметил, что сам он принимался за кушанья лишь после того, как их пробовала его подруга, для чего, видимо, он и пригласил ее к обеду.

«Маэстро, говорили ли вы обо мне при дворе?»

«Еще бы! – воскликнул Сальери. – И со многими».

«И как же было принято мое прошение?»

Сальери нахмурился.

«Мне отказали, маэстро?»

«Все признают ваш талант и хвалят „мою находчивость“.»

Я понял, что он уклоняется от ответа, но был благодарен, что он усадил меня по правую руку от себя: теперь я его лучше слышал.

«Итак, маэстро, – нет?» – спросил я.

«Вы ведь не захотите терять свою независимость».

«В чем же истинная причина отказа?»

«Вы позволяли себе нелестные замечания в адрес двора, и это стало известно».

Я вспомнил тогда о Моцарте, который, по слухам, не раз подвергался гонениям двора по причине своей откровенности.

«Кто же сказал, что я неблагонадежен? Начальник полиции?»

Сальери с виноватым видом молчал.

«Австрийская империя, – сказал я, – населена множеством людей, враждебно относящихся к музыке».

«Подобные высказывания вам как раз и вредят».

«Не от того ли страдал и Моцарт?» – спросил я.

Сальери заговорил, отчетливо произнося слова; его смуглое лицо покрылось краской, он был явно взволнован.

«Я восхищаюсь его непревзойденным талантом. Все разговоры о нашем соперничестве – пустая болтовня. Я присутствовал на его похоронах. Кончина его глубоко меня потрясла. При упоминании его имени я до сих пор снимаю шляпу и с радостью поменялся бы с ним судьбой. Похороны его никогда не изгладятся из моей памяти. Это был ужасный день. Разыгралась такая страшная буря, что мы не смогли проводить гроб до кладбища».

Я вспомнил, что когда умер Гайдн, я следовал в дождь за его гробом по грязным пустынным улицам до самого кладбища, а я был болен и дрожал от холода в своей легкой одежде; французские солдаты, занявшие Вену, в удивлении, как на безумца, смотрели на меня. Но я отдал ему свой последний долг.

«Я просил о вас императора, но он не забыл о том случае, когда вы отказались снять перед ним шляпу», – сказал Сальери.

«Это было много лет назад», – напомнил я.

«И кроме того, он очень занят – принимает коронованных особ, собравшихся в Вене на Конгресс, – добавил Сальери. – Там решаются дела государственной важности».

«Я верю вам, – сказал я. – После победы над Бонапартом они только и мечтают о том, как бы превратить империю в одну большую казарму».

«Вы угадали. Но советую вам быть более осторожным в своих высказываниях».

«Маэстро, вы тоже полицейский осведомитель? Или, может быть, ваша гостья?»

Дама, до сих пор молчавшая, сделала попытку заговорить, но Сальери знаком остановил ее.

«Вы, наверное, помните, как я называл аудиенции у императора публичным обманом».

Сальери вздрогнул от ужаса.

И тут гостья напомнила Сальери, что его ждет парикмахер, который стрижет и причесывает всех коронованных особ в Вене, и что Сальери может пропустить столь важное свидание. Они думали, что я их не слышу, но, оскорбленный, позабыв об осторожности, я резко поднялся со стула, все закружилось у меня перед глазами и я с размаху рухнул на пол. Горячность моей натуры не дает мне двигаться осмотрительно и осторожно.

Придя в себя, я увидел взгляд Сальери, говоривший: «Боже мой, Бетховен, неужели вы не можете вести себя пристойно, к чему так злоупотреблять вином», – а ведь я был совершенно трезв. Но Сальери намеренно громко сказал:

«Вам плохо, Бетховен? Я велю отвезти вас домой в моей карете, если желаете».

«Благодарю вас, я здоров. В комнате слишком душно, у меня закружилась голова. – Комната действительно была сильно натоплена. – Значит, мне не на что надеяться при дворе?»

Сальери печально покачал головой.

«Боюсь, у вас нет никакой надежды. Вашей музыкой восхищаются, а должность лишь связала бы вас и повредила бы вашему таланту».

И когда я, подчиняясь неизбежному, улыбнулся, он снова сделался любезным и, взяв меня под руку, проводил до дверей столовой. Он сказал мне прямо в ухо:

«Прошу прощенья, но я не могу проводить вас дальше, крайне занят. У меня сегодня назначена встреча с императором, и я не могу заставлять его ждать».

Я снова улыбнулся, и он решил, что я смирился, и принялся откровенничать:

«Если бы вы только знали, Бетховен, скольких правителей терзает страх, что их могут отравить. Иногда мне кажется, что те, на кого возложена обязанность пробовать пищу, являются самыми важными людьми при дворе. Вот уж поистине опасная служба. Мое знание ядов могло бы им сильно пригодиться», – похвалился он.

Сальери все говорил и говорил, словно чувствуя, что я слушаю его в последний раз; казалось, бурному потоку словоизлияния не будет конца.

«Сочиняли бы вальсы, Бетховен, и знали бы забот Ваша музыка чересчур мятежна для их ушей».

«Что же еще ставят мне в вину?» – спросил я.

«Князь Седельницкий недоволен замечаниями, которые вы позволяете себе в адрес властей».

«Он предпочел бы, чтобы я занимался пустой официальной риторикой, столь милой Габсбургам».

«Вам необходимо быть сдержанней. Ну к чему вам, дорогой Бетховен, во всеуслышание заявлять о своих республиканских взглядах?»

Прощаясь со мной, Сальери дружески обнял меня и расцеловал в обе щеки.

У подъезда я вдруг вспомнил, что оставил разговорную тетрадь в столовой, а она могла мне понадобиться по пути домой. Я поспешил обратно, с трудом сохраняя равновесие, и обнаружил Сальери и его гостью в музыкальной комнате, они не слыхали моих шагов, но я видел их через щель в красных портьерах. Напрягаясь, я услышал, как Сальери говорил своей даме:

«Представь себе это дикое мохнатое животное при дворе в должности императорского музыканта! Император не выносит больных людей. А ему придется склоняться к этой грубой немецкой физиономии и кричать ему в ухо свои высочайшие указания. Его величество будет злиться, негодовать, и нам всем не поздоровится».

Вернувшись к действительности, Бетховен пробормотал:

– В тот момент я желал быть совершенно глухим, но теперь, когда я окончательно оглох, я горько сожалею об этом и молю бога, чтобы он простил меня и вернул мне слух.

Джэсон и Дебора сочувственно молчали.

Смущенный своей откровенностью, Бетховен отправился на кухню и торжествующе вернулся с блюдом телятины в руках.

– Наконец-то! – радостно воскликнул он. Увидев, что Джэсон медлит приступать к еде, он сказал:

– Надеюсь, молодой человек, вы любите поесть. Без этого удовольствия жизнь теряет свои краски.

Бетховен распорядился, чтобы Шиндлер прислуживал гостям, а сам с жадностью ел и пил, смакуя мясо и вино; к телятине были поданы картофель и красное вино, и все это сначала пробовал Шиндлер. Казалось, все заботы и волнения отошли для Бетховена на задний план.

Он не умеет вести себя за столом, думала Дебора. Во время обеда Бетховен не произнес ни слова, а когда Дебора написала: «Вы правы, осуждая Сальери», – Бетховен оставил ее записку без внимания.

После обеда, пока Шиндлер возился на кухне, Бетховен вернулся к рассказу:

– Это еще не самое худшее преступление Сальери. Когда я рассказал обо всем эрцгерцогу Рудольфу, то выяснилось, что Сальери не обращался с просьбой обо мне ни к императору, ни к кому-либо другому.

«И все-таки вы верите, что он не виновен в смерти Моцарта?»

– Многие люди причиняют друг другу вред. Порой даже самые близкие друзья.