Пир духа - Веллер Михаил Иосифович. Страница 5
– Какие?
– Э, м-н, ну, вот скажем…
– А я вот в детстве, помню, – откинулся на спинку Ворошилов, – очень любил Жюль-Верна. – Задумался мечтательно. – Очень был интересный писатель… Издаешь его?
– А как же, Климент Ефремович! Конечно издаем!
– Вот это хорошо. Это правильно! А что именно?
– Эгм. Да! Избранное!
– Что?
– Собрание сочинений издаем!
– Это дело. А сколько томов?
– Широкое собрание!..
– А?
– Двенадцать, Климент Ефремович! Двенадцать томов!
– Вот это – молодцы. Правильно. Хорошо. – Подмахнул план: – Пришли экземпляр в подарок, перечитывать буду.
– Слушаюсь!
Директора вытряхнули из лимузина у родного подъезда в предынфарктном состоянии. Выпил коньячку, закусил валидолом, рыкнул секретарше: – Всех специалистов по Жюль-Верну – срочно ко мне! Срочно!!! И – на – впечатай в план – в первый десяток позиций! – Жюль-Верн, собрание в двенадцати томах!
– Что?..
– Исполнять!!!
Все забегали, закрутили телефоны, залистали справочники, и к концу дня выяснили, что специалистов по Жюль-Верну в Москве не осталось ни одного. Кончились как-то специалисты. Кого посадили, кто помер, кто съехать успел давно, кто на фронте погиб, кто в эвакуации сгинул, а кто, возможно, скрывает, открещивается.
– Найти хоть на Камчатке!! Завтра утром!! Это – приказ!! – и палец в потолок. – Знаете, чем пахнет?!
Короче, вечерком у Брандиса вдруг звонит телефон, который уж давно онемел:
– Евгений Павлович? Как поживаете? Как чувствуете себя? – Дымшиц звонит, та еще сука, тогдашний начальник ленинградской писательской организации.
Евгений Павлович в трубку мычит потрясение, что мол, спасибо, все хорошо, ничего.
– У вас не было в планах съездить в Москву?
– Нет… А что? Пока не было… А… что?..
– Через часок пришлем за вами машину, вы соберитесь пока, билет на "Красную стрелу" шофер передаст. Съездите в командировочку, проветритесь, возможно и дела какие-нибудь окажутся.
Брандис уже сползает по стенке и воздух ловит:
– А в чем дело?..
– В Москве вас встретят, все объяснят.
Брандису худо. Жена плачет и собирает белье и шерстяные вещи. Если опечатают квартиру – к кому идти жить? С кем это все может быть связано?
Доставляет его машина к "Стреле", дает шофер билет и командировочные. В Москве на перроне ждет топтунок:
– Вы – Брандис? Пойдемте.
В машину – везут. Привозят. Что за подъезд – не Лубянка, не Петровка… мало ли контор. Коридоры, кабинет, начальник:
– Вы Брандис? Садитесь. Значит, специалист по Жюл-ьВерну?
О господи, молит Брандис, неужели и за этого уже сажают, что делать.
– Да нет, что вы!.. Какой я специалист?.. Я и вообще-то германист, а не романист, так что…
– Жюль-Верном занимались?
– Да нет практически…
– Что?!
– Ну, детишкам там рассказывал…
Директор вынул из ящика и шлепнул на стол брошюрку:
– Твоя книга?
– Ну, какая ж это книга… незначительная компиляция…
– Что?! Что ты тут выеживаешься?! Твоя?
– Моя… но…
– Значит, так. Мы в этом году издаем двенадцатитомное собрание сочинений Жюль-Верна. Что тебе надо, чтобы сейчас составить содержание?
Брандис на миг потерял сознание.
– Ты что – спишь?!
– Но надо работать… библиотека…
– Сейчас тебя отвезут в библиотеку, после обеда привезешь содержание! Все!
– Но – собрание… – слабо соображая, прошептал Брандис. – Нужны комментарии, справочный аппарат…
Директор чуть задумался.
– Хорошо. Сколько времени надо на том? Три дня хватит? Через месяц подашь комментарии и справочный аппарат.
– Но это гигантский труд!.. я настолько не компетентен… я не могу… – пискнул Брандис,
– А тебя, тля, никто не спрашивает, – ласково разъяснил директор.
……
– Вот так, – рассказывал Брандис, – у нас вышел роскошный, по сути – академический, двенадцатитомник Жюль-Верна, какого никогда не издавалось во Франции, да и нигде в мире. А я сделался специалистом по Жюль-Верну и потом получил уведомление от международного Жюль-верновского общества, что меня приняли в его ряды – а в нем всего триста человек. Правда, – вздыхал он, – на его ежегодные заседания меня в Париж так ни разу и не пустили.
Стиль Платонова и Толстой
– Платонова не люблю и читать не могу. Как не могу пообедать только икрой, или только медом, или только солью. Дегтярная вязкость и густота языка – подряд, в едином и очень условном ключе, на пространствах длинной прозы, вызывает рефлекторное отторжение. То, что хорошо как приправа и нечастый очень сильный элемент, в неограниченных дозах начинает с раздражением восприниматься искусственным, вычурным, специально придуманным. Так нельзя написать вещь, где каждое предложение, для усиления общего эффекта, кончалось бы восклицательным знаком. Пусть объяснят мне смысл конструкции "Он произвел ему ручной удар в грудь" вместо «ударил» или "но сам он не сделал себе никакой защиты" (от удара) вместо "никак не защитился" – и тогда я, туповатый недоумок, произведу благодарность просветившему мое понимание.
– Строго говоря, ничего принципиально своего Платонов в языке не изобрел. Он взял и возвел в абсолют и принцип своего письма то, что было у Толстого; но у Толстого, который плевал на прописные догмы грамматики, исповедуя точный смысл, оно встречалось изредка и всегда было наилучшей формой выражения, краткой, точной, нужной. А нестандартность, аграмматизм лексических и падежных сочетаний – та же. "На лице его промелькнула та же улыбка глаз", – это Толстой. "Улыбка стыдливости перед своими чувствами", – и это Толстой. "Она не решилась сделать вопрос", – и это он. "Переноситься мыслью и чувством в другое существо было действие, чуждое ему", "…и без помощи внешних чувств она чувствовала их близость". "Увидав этот страх Наташи, Соня заплакала слезами стыда и жалости за свою подругу". Вот вам и весь Платонов с его "сытостью организма" и "для силы своего ума".
– Так ведь он таким образом и воплощал всю неестественность, беспросветность, уродливую заемную фразеологию и абсурд происходящего! Этот мир искажен во всем, в том числе и на уровне языка! И через язык также дается его искаженность!