Разбиватель сердец (сборник рассказов) - Веллер Михаил Иосифович. Страница 28
Вылезло косматое солнце, зацвенькала в лесу птица, сучья трещали в бледном пламени, было тепло у огня, я забросил леску, поймал двух гольянчиков, опустил на пару секунд в кипяток, чтоб они прогрелись и тепла, энергии в организм поступало больше, поел и пошел.
Меня окликнули. На воде у берега качалась большая лодка, а в ней весь наш класс. Ждали меня одного, чтоб плытьна тот берег за цветами. Я сказал, что мне нужно переодеться, но они закричали, и я побежал к ним.
Я пришел в себя на берегу, лежа на снегу с разбитым о камень лицом: упал и потерял сознание.
Был поворот реки, и за ним должен был открыться дом, и из трубы дым. И я дошел до поворота, хотя ноги уже не помещались в сапогах, это понималось по боли, но снять сапоги было невозможно, а срезать нечем нож потерялся.
Но за поворотом опять была белая равнина и черная лента реки, я шел дальше, ковылял, тащился, падал и вставал, был еще поворот, и я пытался сообразить, это первый поворот или нет, потому что за вторым должен быть дом, и дым из трубы.
Зажигалки не было, я не мог разложить костер, а нет костра значит, день не кончен, значит, это все продолжается один день, значит надо идти.
Я чувствовал, что жизни мне отмерено до поворота, и подавлял в себе желание остановиться, чтоб жизнь продолжалась, а то поворот – и все… я уже соображал только то, что незачем тратить силы на удержание равновесия, я шел на четвереньках, и это было быстрее и легче.
Потом я уже вообще ничего не понимал, но, видимо, двигался.
И был звук. Второй. Хлопок. Резкий крепкий хлопок. Выстрел. Отчетливый выстрел охотничьего ружья. Громкий тугой удар из широкого гладкого ствола расшиб морозный воздух.
Я вскинулся и заорал. Вернее: дернулся и заскулил. Подтянул под себя руки и ноги и снова пошел на четвереньках.
Я шел в бреду, тайга и снег мешались с теплой ванной, жареным мясом и музыкой, теплое зимовье стояло на крымском берегу, в черной реке плавали загорелые девушки, а я шел на твердых ногах и все мог, потому что был жив.
Ватная вертикаль и серое небо.
Дым.
Настоящий.
Я захрипел и стал переставлять все четыре конечности в маршевом, как мне казалось, ритме. Я про себя кричал военные марши, походные песни и просто какой-то ритм, пожестче, потверже. Мотал головой и выдыхал в такт каждому движению, мычал и стонал.
Это была избушка.
Дыма над ней не было, а небо было зеленым и красным, потому что на самом деле наступило уже утро следующего дня.
Залаяла собака.
Собака была маленькая и черная. Лайка. На крыльце.
Поленница дров у стены под навесом, и перевернутая лодка на берегу, привязанная к дереву.
Собака лаяла.
На крыльцо вышел человек.
Он смотрел на меня.
Человек.
Я встал на ноги и спокойно сказал ему:
– Привет.
И не понял, что за хрип послышался рядом с моей головой, на снегу, со стороны.
Тут земля меня нокаутировала. и, ткнувшись лицом в снег, я успел подумать, что если это мираж, значит – все.
– Пей, пожалуйста…
Я был дома, на кровати, в странном сне. Добрая рука поддерживала под затылок. Я проглотил что-то жгучее, потом что-то теплое и сладкое, и полетел, поплыл в ласковую, теплую пустоту.
– Не говори. Потом. Окрепнешь, поправишься – тогда разговаривать будем. Кушай суп.
Из ложки лилось в рот, я глотал что-то, разливающееся внутри болезненным теплом, приятной тяжестью, – и снова летел в пустоту. Сладко было в последний миг сознания свободно разрешать себе лететь в нее, зная, что это можно и даже хорошо, что не надо ни о чем заботиться, мою жизнь кто-то держит в добрых и надежных руках.
– Восемь дней лежал. Про город разговаривал. Теперь все хорошо. Поправишься, в свой город поедешь.
Тикал будильник, бесконечность тиканья времени была прекрасна, восхитительна, хотелось плакать и смеяться. странная это была избушка. Книги теснились на самодельных полках, еловая лапа зеленела под портретом Че Гевары – вырезанной откуда-то репродукцией. А на двери был гиперреалистически выписан урбанистический пейзаж.
Я поправлялся. Возвращался в жизнь, как выныривал из теплой водной толщи. Черные корки отваливались с лица.
Хозяин нагрел воды и выкупал меня в корыте. Явыпил полкружки водки и уснул. Теплый сон растопил слезы моей ослабшей души.
Красткое солнце зажигало наледь окон; косые кресты рам ложились на скобленые половицы. Хозяин сбрасывал заиндевевшие поленья; булькал чай, скреблась в сенях лайка.
Он снимал рассверленный карабин и уходил на лыжах экономным шагом таежника. Легкая черная лайка бежала рядом по насту.
Я подметал жилье, мыл посуду, курил и снимал книги с полок ложился отдыхать. Японский транзистор тихо гремел музыкой большого мира.
Он поил меня бульонами, ухой, ягодными киселями и отварами трав.
Хотел бы я когда-нибудь рассчитаться со всеми, кто помог мне выжить.
Как? Чем?.. Я – не врач, не солдат, не строитель и не хлебороб?..
Я мог подолгу сидеть и стоять. Кашель не раздирал меня, и табак сделался вновь приятен. Блаженство жить усиливалось.
Мы коротали вечера разговорами. латунные блики керосиновой лампы перебегали по бисеру и бляшкам мехового убора на стене. Силы жизни возвращались: я скрывал любопытство.
Я рассказал свою историю. Хозяин кивнул своим лицом идола скуластой маской темного дерева. Латунный блик был как обруч на черных гладких волосах. В узких черных глазах ровно и глубоко отсвечивали огоньки.
– Много таких дураков, как я? – Я хотел подольститься.
– Лучшие и худшие из людей такие, как ты.
– Почему лучшие – и худшие.
– Это одно и то же.
Он говорил ровно, с паузами, прижимая огонек трубки тонким пальцем с плоским нежным ногтем.
Его звали Мулка. Отец его отца был шаманом нганасан – маленького лесного народа, таежного племени. Одежда и бубен шамана висели на стене, конопаченной мхом.
Внук шамана учился в Красноярске, Москве и Ташкенте. Знал английский, узбекский и фарси. Русский язык его рассуждений был изыскан и богат. Его речь была речью образованного человека. Более образованного, чем я.
– Я хотел стать Учителем. – Он произнес это слово с большой буквы. – Но если чего-то хочешь, надо остановиться вовремя. Я хотел знат все, и я не остановился вовремя. Теперь я не могу быть никем. Потому что я понял Жизнь. – Это слово он тоже произнес с большой буквы.
Энциклопедия Гегеля стояла между Платоном и Спенсером на сосновой полке. Раз в три года Мулка, сдав белок и соболей, путешествовал к московским букинистам.
– Почему ты не живешь со своим народом?
– Я желаю ему счастья.
– Ты принесешь ему знание.
– Мой дед был шаман. Пусть злой груз останется на моих плечах. Это справедливо.
Странный хозяин странной избушки жил отшельником. Он не хотел вернуться к людям своей крови, чтоб не отравить их своим знанием; он не хотел жить в большом городе большой жизнью, считая своим долгом делить нелегкую жизнь своего народа. Я уважал его, не понимая.
Он проводит меня до точки промысловика: шестьдесят километров. Вызовут вертолет или "аннушку". Я предвкушал встречи в Ленинграде. Гордость круто соленым ломтем настоящей жизни. Время набрасывало счастливый флер на пережитое.
Любопытство снедало меня. Хозяин, сальноволосый северный идол, был непроницаем, заботлив, ровен. В прощальный вечер он выставил бутылку спирта. Лайка в сенях грызла кости обглоданного нами глухаря.
– Ты дашь клятву, что никто не узнает того, что ты услышишь. Я не должен говорить тебе этого. Но я тоже человек. Я слаб тщеславием. А ты умен и образован, ты, быть может, сумеешь понять меня.