Разбиватель сердец (сборник рассказов) - Веллер Михаил Иосифович. Страница 40
Я Николаю допрос вчинила, а он смеется: барин наш, отвечает, орел, как раньше, а может, еще выше, а Павлуша разгильдяй, а портной пьяница, они сами повинились. Ну?!
Я до чего дошла: в гардеробной его стала рукава и панталоны длиной сравнивать… не сходятся!! А Павлуша говорит: что вы, барыня, это ведь моды меняются, ныне короче носят, чем допреже, а его превосходительство должен во всем образцом быть и идеалом…
…Я уж без опия и спать не могу. Платья перешивать не успеваю, так худею. Куска проглотить не могу. До чего дошло: сын его целует, а я в ужас: да он скоро с сыном одного роста будет! Лишь потом сообразила: сын-то растет, тянется сейчас быстро, скоро юноша.
Милочка, может, ты мне француза своего доктора посоветуешь? немцы эти совсем ничего не понимают. Может, это у меня от женских неурядиц все? ведь в желтый дом угожу, или чахотка съест…
И мысль еще страшная гложет: уж не специально ли он все эти сцены подстроил, чтоб ме сумасшествие доказать или вовсе сжить со свету? а сам после на Белопольской женится… Ведь словно одна я ума и зрения лишилась, а прочие-то все нормальны, видят все как есть!
Совсем хуло мне, милая… Может, за границу одной поехать, в Швейцарию? или Баден-Баден…
165 см. Друг.
– А ведь в одних номерах жили; обед в трактире брали на двоих один; да… А теперь допустить до себя не велит, даже в день ангела поздравить.
Я понимаю: государственная персона. Но ведь – на десять шагов не приближает никого! Входит куда – один впереди, все толпой позади на да\вадцать шагов. А уж ручку пожать удостоить – только сидя: два пальчика протянет из креслица – тот переломится, пожмет с чувством и в поклоне к двери убирается.
Гордость, говоришь. Кхе… Ну, ты уж только – никому!..
Он почему так прямо держится, каблучки поларшинные, нос вверх? чтоб выше быть, вот почему. А сам-то вовсе невысок, как будет залой проходить – приглядись внимательней. Невысок, низок даже!
Пусть нормальный, не в том суть. Только – я-то помню же, я ему шинель некогда одалживал, на службу полтора года в одну дверь ходили, он высокий был! верно говорю, гвардейского росту, вершков девять, а то и все десять! Ей-богу, я крест приму!
Вот потому и держится всегда один, от всех поодаль, что не заметить этого было в сравнении с прочими. Поэтому и служащих своих старинных всех поувольнял – да не просто, а так задвинул, что кто в Омске, кто в Томске, кто в Тифлисе – подалее, долой. Хотя, говорят, наградных дал щедро, чтоб не обижались и молчали, но главное – чтоб не было рядом тех, кто его еще знал другим, высоким.
Потому, брат, и старых друзей к себе не допускает: боится, стыдится, опасается – вдруг конфуз, слухи компрометирующие, бестактный вопрос. Далеко ли до скандала…
Вот оттого и сердит часто стал, ногами топает, – нервничает. То ко двору представляться, то чиновник с особым поручением от государя жалует – самое время разворачиваться! И вдруг – такая беда, что рост все меньше да меньше! А ведь одно дело назначить на большой пост человека видного, осанистого, значительного, а другое – маленького да писклявого…
А он так сумел себя поставить, на таком счету при дворе, что всегда им довольны – умеет угодить да угадать. И какие враги ему козни строили, какие недоброжелатели были влиятельные и злобные, – всех обошел, смял, обдурил, всех выше поднялся. Узнают они теперь – вой поднимут, осмеют, в отставку уйти заставят!
Так что обижаться на него нельзя. Такое несчастье… Лучше уж несправедливым прослыть, высокомерным, страх и ненависть внушить, – да только чтоб про слабость его не прознали, это конец.
Потому и выезжать перестал, на балы больным сказывается, общение прекратил, – никто похвалиться не может, что рядом с ним был, говорил запросто. Занятостью объясняет, здоровьем, праведностью натуры: мол, все в работе, уединение и книги предпочитает, развлечений чужд… Ага! я-то его помню чиновником мелким: услужлив, общителен, веселье всегда разделит… а порой такие кутежи начальству устраивал, все умел достать, и цыгане, и женщины, и главное – никакой огласки, все шито-крыто!
Так что я не обижаюсь, что увольняют меня из службы. Дело свое исполнял исправно, в дурном не замечался… разве что подольститься не умел. Конечно: я его бедным знал, помогал, чем мог, и поэтому теперь я человек для него нежелательный – могу сказать не то, знакомством скомпрометировать, старое напомнить… не должен быть большой человек знаком с таким ничтожеством, как я. Не может он иметь со мной ничего общего, даже в прошлом.
Так что прощай, брат. Уеду к себе в Малороссию, в деревеньку… может, женюсь еще, детишек нарожу. А все же как вспомнишь иногда ночью, не спится, как мы с ним некогда в холодном номере один горшок щей трактирских ели… и слеза прошибает. Хороший был человек.
150 см. Слуга.
– Ты как смеешь, холоп, смерд, такие вещи поганым своим языком молоть, а?! Ну что "вашскородие", "вашскородие"? Молчи, подлец! тут тебе полицейский околоток, а не кабак!
Вы, ребята, выйдите-ка: это дело государственным пахнет, я с ним, ракальей, один на один говорить буду. Да я таких вещей и повторить не смею, не то что записать. Двери плотнее затворите!
Ну, вставай с колен, хватит. Пропойца, босяк, ты как смеешь лгать, что в доме самого его высокопревосходительства служил? Врешь, сукин кот! я узнавал: ответили, что знать такого не знают!
Ну, так кто тебя надоумил говорить, что его высокопревосходительство… прости, госссподи, слова мои грешные… что он карлой стал? А?! Чтио портной в доме живет и каждый день ему платье другое шьет? Что каждый день измеряется – все меньше и меньше? Да счас я тебе дам промеж глаз – ты у меня разом меньше мыши станешь!
Ты подумай дубовой своей башкой: а как он с людьми-то говорит? Ах, через двери. И еще из постели лежа, далее порога не пускает. Ну, ты артист.
И ноги, значит, со стула до полу не достают? И обедать изволит в пустой столовой за закрытыми дверьми? И с женой… не твоего ума дело, негодяй!
Ты хоть понимаешь, что ты с ума спятил? А в присутствие… карету к подьезду подают, и никто не видит, как он садится? Складно! А на службе из нее выходит – тоже всем приказано подалее быть и не смотреть? А посетители что, слепые? Ах, издали, стол специальный ему сделали, маленький, чтоб не понять было.
И потому, говоришь, никто его не видит. А зачем тебе, козявке, его видеть? с тебя знать достаточно, что он есть, обязанности свои, самим государем определенные, исполняет и бдит о тебе денно и нощно. Он не фигляр, чтоб твари всякой на глаза выставляться.
Ты над кем насмешки допускаешь, злодей! Значит, он уже и до дверных ручек еле достает, и на цыпочки поднимается, чтобы на стол заглянуть, и под стул прячется, если ненароком зайдет кто… и ест мало, как ребенок, – а на что ему много есть?
Ты что гогочешь? Ах-ха-ха-ха! тьфу на тебя… ха-ха-ха! Значит, бегает по резиденции его высокопревосходительство в аршин ростом, носом на столы натыкается, на детской мебели сидит…
Пятнадцать лет у него служил? И слуг он всех рассчитал? Ну, я тебя сейчас иначе рассчитаю, вложу розгами ума через заднее-то место. И – по этапу, по этапу тебя вышлю, сочинителя…
70 см. Спаситель.
– Не любо – не слушай, а врать не мешай. Да и не вру я, братцы, вот как на духу.
Я с детства вырезывать из дерева любил, пошел за папашей по столярной части, и мастерскую он мне оставил, царство небесное покойнику… ну, да не об том речь. А только начал для забавы фигурки разные резать, на Сенном рынке сбывала их лотошница, – а кончил тем, что фигуры делал в модные магазины на Невский. И были мои фигуры лучше парижских или немецких. Лицо из цветного воска, парик натуральный, – как живые. дело собственное имел и доход, двух мастеров держал, пять учеников.
И вот заходят двое – господа. Вежливые, ласковые. А у меня вывеска была,золотом. И говорят: а можешь такую-то куклу изладить, чтоб за шаг от живой не отличить? А я – гоголем: хоть турецкого султана, хоть мать его. Говорят: заказ очень важный, надо, чтоб никто не знал ничего. Ни ученики, ни жена даже. Плата – тысяча серебром. Засомневался я, да ведь это три с половиной тыщи ассигнациями.