Тайна Вильгельма Шторица - Верн Жюль Габриэль. Страница 4

Я решил, что до всего этого мне нет никакого дела, лишь бы отказ доктора Родериха Шторицу — сыну был окончательным и бесповоротным. Все прочее — пустяки.

Статья заканчивалась так:

«Толпа на поминках будет, вероятно, большая, как и во все предыдущие годы, не говоря уж о настоящих друзьях покойного Отто Шторица, чтущих его память. Население Шпремберга отличается суеверием. Очень возможно, многие ждут какого-нибудь чуда и желали бы увидеть его собственными глазами. Упорно ходят слухи о каких-то предстоящих необыкновенных явлениях на кладбище. Если даже покойный ученый возьмет да и воскреснет во всей своей славе, это, пожалуй, никого не удивит; до того все уверены, что дело тут непросто. Некоторые говорят, что Отто Шториц и не думал умирать, а похороны его были фиктивные.

Разумеется, весь этот вздор не заслуживает даже опровержения, но ведь всякий знает, что суеверие никакой логики не признает и пройдут еще долгие годы, прежде чем восторжествует здравый смысл».

Статья навела меня на не совсем приятные размышления. Разумеется, Отто Шториц умер и погребен. Разумеется, его могила не откроется 25 мая и он не воскреснет, подобно Лазарю. О таком вздоре не стоит и думать. Но после умершего отца остался сын Вильгельм Шториц, отвергнутый жених Миры Родерих. Кто поручится, что он не наделает никаких неприятностей Марку?

— У меня ум за разум зашел, — сказал я себе, отбрасывая газету. — Вильгельм Шториц сватался. Получил отказ. После этого его никто не видел, по крайней мере Марк мне ничего о нем не пишет… Очевидно, дело считается конченым и ему не придают больше никакого значения.

Я попросил бумагу, перо и чернил и написал брату, что завтра выезжаю из Пешта и буду в Раче днем 11 мая, потому что мне оставалось проехать самое большее семьдесят пять миль. До сих пор путешествие проходило благополучно и без задержек и я надеялся, что так будет и дальше. Господину и госпоже Родерих я свидетельствовал свое почтение, а мадемуазель Мире просил Марка передать от меня сердечный привет.

На другой день в 8 часов утра «Доротея» отвалила от пристани и пошла по течению Дуная.

От Вены пассажиры почти на каждой остановке менялись. Кто высадился в Пресбурге, кто в Раабе, в Гране, в Будапеште. Вместо ушедших появлялись новые пассажиры. Из севших в Вене со мной осталось человек пять или тесть, в том числе англичане, ехавшие до Черного моря.

В числе пассажиров, севших в Пеште, был один, обративший на себя мое внимание странностью своих поступков.

Это был мужчина лет тридцати пяти, высокого роста, рыжеватый блондин, с жестким выражением лица и повелительным взглядом недобрых глаз. Общее впечатление, которое производил он, было далеко не симпатичное. Обращение его со всеми было гордое, презрительное. Несколько раз он разговаривал о чем-то со служащими на корабле, и я имел случай услышать его голос — неприятный, резкий и сухой.

Пассажир этот заметно сторонился всех остальных. Это меня, впрочем, нисколько не удивляло, потому что я и сам ни с кем не сближался. Разговаривал я иногда, и то по делу, только с капитаном «Доротеи».

Странный пассажир, по всей видимости, был настоящим прусским немцем. Не австрийским, а именно прусским, и уж венгерского в нем не было ровно ничего.

Наша посудина по выходе из Будапешта шла не быстрее течения, так что я имел возможность рассматривать все подробности открывавшихся пейзажей. Дойдя до острова Чепель, которым Дунай делится на два рукава, «Доротея» вошла в левый рукав. В этот момент и случилось первое приключение, врезавшееся в мою память. До сих пор путешествие шло совершенно гладко, даже, пожалуй, бесцветно.

Инцидент, о котором я упомянул, был сам по себе незначителен. Я даже сомневаюсь, можно ли назвать его приключением. Во всяком случае, дело было так.

Я стоял на кормовой стороне палубы возле своего чемодана, на крышке которого была пришпилена записка с моим именем, фамилией и адресом. Опираясь на перила, я довольно бессмысленно глядел на расстилавшуюся кругом пушту и, сознаюсь, ровно ни о чем в эту минуту не думал.

Вдруг я почувствовал, что кто-то смотрит мне в затылок.

Каждый, я полагаю, испытывал это неприятное ощущение, когда на него сзади кто-то смотрит, а между тем он не знает кто. Я быстро обернулся. Позади меня не было никого.

А между тем ощущение присутствия постороннего было такое ясное, такое отчетливое! Но факт был налицо: между мной и ближайшими пассажирами было не меньше десяти шагов.

Я побранил себя за глупое волнение и опять встал в прежнюю позу. Об этом случае я бы, может быть, и забыл, если бы другие события не обновили его впоследствии в моей памяти.

Во всяком случае, я в эту минуту сейчас же перестал о нем думать и снова принялся глядеть на необозримую пушту. Река по-прежнему был усеяна островами, поросшими ивняком.

За этот день, 7 мая, мы прошли двадцать миль. Погода была переменная, часто шел дождь. На ночь сделали остановку между Дуна-Пентеле и Дуна-Фольдраром. Следующий день был очень похож на предыдущий.

9 мая, при улучшившейся погоде, мы пошли дальше с расчетом к вечеру прибыть в Могач.

В 10 часов я направился в рубку. Как раз в этот момент из нее выходил этот странный немец. Мы столкнулись в дверях почти нос к носу, и меня удивил до крайности странный взгляд, брошенный на меня незнакомцем. Так близко сходились мы с ним первый раз, а между тем в его взгляде была какая-то особенная наглость и — уверяю вас, читатель, что мне вовсе не показалось — даже какая-то ненависть.

Что я ему сделал? За что он мог меня возненавидеть? Разве только за то, что я француз, а что я француз — он мог прочесть на крышке моего чемодана или на моем ручном саквояже, стоявшем в рубке на лавочке. Другого объяснения я не мог найти.

Ну что ж! Пусть он знает, как меня зовут. На здоровье. А я его именем и фамилией и не подумаю интересоваться. Господь с ним!

«Доротея» остановилась в Могаче, но так поздно вечером, что я не мог увидеть этого города. Помню только смутно две очень острые стрелки над каким-то массивным зданием, погруженным в темноту. Все-таки я вышел на берег и погулял около часа.

Утром 10 мая на габару село несколько новых пассажиров, и мы отправились дальше.

В этот день мы несколько раз встречались с пассажиром-немцем, и он всякий раз глядел на меня в высшей степени нахально. Я не охотник до ссор, но не люблю и нахальных взглядов. Если ему что-нибудь нужно, пусть скажет. Может быть, я его пойму? Если он не говорит по-французски, то я говорю по-немецки и смогу ему ответить.

Впрочем, прежде чем заговорить с немцем, я решился спросить о нем капитана — не знает ли он, кто такой этот пассажир.

— Я его сам в первый раз вижу, — ответил капитан.

— Он немец? — спросил я.

— О да, господин Видаль, и даже, кажется, пруссак.

— Значит, вдвойне скотина! — вскричал я. Сознаюсь, мое высказывание было недостойно культурного человека, но капитану оно очень понравилось. Сам он был чистокровный мадьяр.

В середине дня «Доротея» прошла мимо Зомбора, но его трудно было рассмотреть, потому что мы шли возле левого берега, а город стоял далеко на правом. Зомбор-город довольно значительный, такой же, как Сегедин; они оба находятся на полуострове, образовавшемся между Дунаем и Тиссой, одним из самых больших дунайских притоков.

На другой день «Доротея», подчиняясь извилистому течению Дуная, направилась к Вуковару, находящемуся на правом берегу. Отсюда начиналась так называемая Военная Граница, область, находящаяся под военным управлением. Все жители ее военнообязанные. Они называются граничарами. Вместо округов и уездов — полки и роты. На пространстве шестисот десяти квадратных миль живет миллион сто тысяч человек, находящихся под режимом суровой военной дисциплины. Это учреждение возникло задолго до теперешнего царствования Марии Терезии. Оно имеет смысл не только для борьбы с турками, но и для ограждения страны от эпидемий чумы. Турки и чума стоят друг друга.

После Вуковара я ни разу не встречался на палубе с таинственным немцем. Должно быть, он там сошел с корабля. Во всяком случае, я был теперь избавлен от его присутствия и необходимости объясняться с ним.