Хроники Вторжения - Веров Ярослав. Страница 38

Викуле загипсовали палец, положили под капельницу с хемосорбентом и через два часа Сеню позвали забирать друга. Сеня опять пошел на скандал, требуя подержать больного товарища несколько дней. "Вы сами видели с каким контингентом мы работаем, – объяснял врач, имея в виду бандитов, – и тех долго не держим". Викула взмолился:

– Сеня, я домой хочу. Ну его к матери, этого склифософского…

Дома Викулу ждала тоска. Два дня прослонялся он по квартире, а на третий собрал вещички и подался на дачу под Балашиху.

Идя от электрички, заглянул в магазин, купил водки, колбасы, хлеба, пачку чая. Дом стоял на краю поселка, чуть ли не в болоте, и летом здесь было невыносимо от комарья и сырости. А зимой – красиво.

В доме уже кто-то жил. Из трубы поднимался дымок, а калитка косо висела, сорванная с петель. Оба замка на двери были сбиты, и один валялся в снегу у крыльца.

Викула потоптался, поежился и подумал вслух:

– А хрен с ней, с этой жизнью – убьют, так убьют.

И вошел в дом. У печи спали два бомжа. Викула остановился, разглядывая персонажей. Оба были немолоды, с седой щетиной. Один лысоват, с остатками вьющихся волос. Он лежал, одетый в пальто, на викулином матраце, положив на грудь руку. Рука заканчивалась культей, кисти не было. Второй спал, привалившись к печке спиной. Он был старше, совсем старик. На безмятежном, спокойном лице читались следы былой мужской красоты, размытой алкогольной опухлостью и морщинами.

Совершенно седой, более или менее аккуратно подстриженый.

Викула опустил рюкзак на пол и пошел по дому посмотреть, сильно ли засрали. Обычно вскрытые дачи обгаживали так, что хоть художников води – настолько изощренно клались кучи.

Но в доме было чисто. Только на кухне, на столе валялись какие-то заплесневелые корки и стояла бутылка из-под водки. Он взял, понюхал – свежая.

Викула поднялся на второй этаж, где у него был камин и большой зал. Сюда, похоже, вообще не заходили.

Он вернулся в комнату. Старый бомж уже не спал. Он равнодушно, но осмысленно смотрел в окно. Глянул на Викулу и, снова отвернувшись, сказал:

– Хозяин приехал. Не беспокойся, хозяин, мы сейчас уйдем. Леня!

Вставай. Хозяева приехали.

Леня заворочался, сказал:

– Стрелять гадов, – и повернулся на бок.

– Он когда под градусом – ненормальный, – сообщил седой. – Всех расстреливает. Видать, приходилось. Лучше не будить, хозяин.

И продолжал, тем же равнодушным голосом:

– Ты не бойся, хозяин, мы тут у тебя все путем. Я где живу – не гажу. Нас в поселке все знают, – он покосился на Викулу, – местные знают. Не дачники. Может, пожрать угостишь? – на этот раз он скосил глаза на рюкзак. – Мы не воры. Ушибленные властью люди. Ты прости меня, хозяин, тебя как зовут?

– Викула.

– А меня Деголем. Это меня в лагере прозвали из-за того, что французский знал.

И без перехода произнес две фразы на французском, с правильным, как показалось Викуле, акцентом, с этой их картавинкой.

– Сейчас я французский забыл почти что. А раньше, вот как мы с тобой, мог по-французски. Ну ты угостишь? Колбасой копченой пахнет. Кишки крутит.

"Колбаса ему крутила кишки", – сложил фразу Викула. А вслух спросил:

– А на самом деле как вас зовут?

– А уже и не помню, – лениво ответил старик, что-то хитрое мелькнуло в глазах. – Деголь и Деголь. Знаешь, кто это?

– Знаю, – Викула развязал рюкзак и достал хлеб и колбасу.

– Генерал. Дал перцу… Э-э, да у тебя и водка есть. Угостишь, хозяин? Я тебе про Францию расскажу. Ленька проспится – отправим дрова рубить. Он одной левой их, левая у него в порядке. Замки на место поставим. Угостишь? И в милицию не надо. Мы сами уйдем. Ты, я вижу, человек хороший.

Викула хотел срезать пробку с бутылки, но мешал загипсованный палец.

– Дай сюда.

Бомж поддел зубом и сплюнул пробку. И тут же отхлебнул. Ровно треть.

– На. У меня глаз верный. Ленька, вставай, наших режут!

Ленька подскочил, дико уставился на Викулу и зашипел:

– Убью суку.

Его культя взметнулась и нацелилась в грудь Викуле. Ни дать ни взять – наставил пистолет.

– Стоять! Кому говорю! Стоять! Иди сюда!

– Это наш хозяин, Леня. Хозяин, ты не бойся. Леня никогда не тронет. Это у него тараканы. Леня, иди дрова руби. Печка, видишь? Иди, кому говорят.

Взгляд Лени погас так же внезапно, как и вспыхнул. Леня улыбнулся беззубым ртом.

– Пойду рубить.

Взял бутылку. Отхлебнул, сунул в руки Викуле и, шаркая, вышел.

Деголь уже ломал колбасу.

– Ты сюда надолго, хозяин?

– Навсегда, – буркнул Викула.

Деголь коротко глянул на больной викулин палец:

– И у таких, значит, тоже бывает. Ничего, хозяин, я вон в двух лагерях сидел. В немецком и нашем. Во Франции жил. Что такое «гарсон» знаешь?

Викула кивнул.

– Так вот я был гарсон. После немцев. А потом на Родину-мать понесло. В лагерь. Страшно было. Ночь. Начальник орет. Все орут. Страшно.

– А у немцев?

– И у немцев страшно. А ты говоришь, палец поломаный.

– Палец? Говно мой палец. В лагерях я не сидел, чего мне выкобениваться?

– Вон как. Ты водочки прими. Чего ее держать. А не хочешь, так давай. Я выпью.

– На, пей.

– Благодарствую.

Деголь механическим движением глотнул водки. Посмотрел на остаток.

– Это Леньке.

Поставил бутылку на край печи.

– У меня вся жизнь поломаная. Хорошая у тебя колбаса, хозяин. Дай хлеба. Сахара нет? Жалко.

Он достал из кармана штанов пакетик с солью, посыпал ломоть и принялся сосредоточенно жевать.

Викула уселся на табурет и стал смотреть в окно. Только сейчас он увидел снег, как он ровно лежит, как из него торчат сухие прошлогодние бурьяны, как болото напоминает заснеженное поле, засаженное камышом – такие тебе зимние всходы. Со двора доносилось тюканье. Хорошие, короткие удары.

– На курево не богат? – осведомился Деголь.

Викула мотнул головой.

– Здоровье бережешь? Жалко. Курить охота.

Он полез в тот же карман и достал «бычок». Открыл заслонку печи, ткнул бычком в уголек и не мешкая затянулся. Поплыл табачный дым.

– Вишь, какое курево. Не накуришься.

Закашлялся.

– Чего там Леня размахался? Заберу его. Прощай, хозяин.

Он кряхтя поднялся, одел ватник, лежавший на печи, взял бутылку с порцией для Лени и, нахлобучив на голову безобразной формы шапку, вышел.

На даче Викула прожил три месяца, пока не оттаяло болото – стало цвета крепкого чая и завоняло. В доме поселилась сырость – топи не топи, а утром хочется кашлять, как туберкулезному.

Жить Викуле по-прежнему не хотелось. Стал он тих, и стал сам себе напоминать старика, удрученного годами. У него теперь были тихие движения, тихие мысли и тихие желания. Он даже сутулиться начал.

В Москве его ждали новости. Сеня заочно, как бы от его имени подписал контракт, и жарко убеждал по телефону, что от таких предложений отказываются только последние чудаки. Кроме того, вышел сборник рассказов, и там два викулиных. А в дверях торчала телеграмма. Времена, когда телеграммы раздавались под роспись, и отсутствующего адресата разыскивали чуть ли не с милицией, давно миновали. Теперь же сунут в дверную щель, а за дверью может и труп лежать – кому что за дело?

Умер викулин отчим. Викула считал его своим настоящим отцом. Тот был хорошим, основательного характера человеком, таким его Викула и помнил. Помнил, да в последние тринадцать лет забыл. Как умерла мать, отчим перебрался из Мурманска к себе на родину, к сестре в Мезень. Писать письма оба они не любили. Как-то со смертью матери оборавлось то, что их связывало. А раньше Викула каждый год приезжал в Мурманск. Вместе с отчимом ходили на охоту, на рыбалку в море.

Отчим был военным моряком, и Викула объездил с родителями всю Россию, от побережья к побережью, пока не получил аттестат и не подался в Питер. После политеха «распределился» в Калинин. Потом благордаря женитьбе осел в Москве.

На этом биография Викулы заканчивалась: он стал писать и ходить по редакциям. Назвать это свое существование жизнью Викула не мог, точнее, не мог назвать жизнью сейчас, пребывая в хандре и раздрае. Годы улетали, словно воздух из космического корабля в вакуум. Он сидел, давил задницей кресло: утро – вечер, утро – вечер. Чтобы как-то добавить в кровь адреналина, убегал из дому, от очередной подруги жизни в рестораны, в загул, в кутеж, к таким же, как и он, пасынкам судьбы – друзьям-писателям. Переходя из кабака в кабак, из одного незнакомого дома в другой, они плодили и рвали в клочья рейтинги и списки гениев и бездарей. Они обзывали друг друга последними словами, а творчество называли калом. Скопом «зашивались» и «кодировались», но походив по редакциям, полизав задницы издателям, выдирали у себя из того же места ампулы и, пользуясь богатым воображением, заставляли себя не помнить о кодировании. Они были хорошо знакомы персоналу больницы имени Кащенко и прочих лечебно-трудовых учреждений.