Доспехи бога - Вершинин Лев Рэмович. Страница 3

– Как дела на фирме?

– Веников не вяжем, – докладывает Кузнечик. – Тебя дожидаемся.

– Урод, – констатирую я.

Кому другому Кузнечик такого не простил бы. Случалось, шутники отправлялись прямиком в реанимацию за куда более изящные комплименты. Но мне – можно. И еще пятерым можно. Потому что именно мы – вшестером – некогда вытаскивали из горящей Кашады тощенького нескладного парнишку, тогда еще вполне соответствовавшего своему прозвищу, вытаскивали на закорках, передавая друг другу, как эстафетную палочку, и вытащили-таки, хотя диагноз «Айболита» был совершенно однозначен: вероятность летального исхода – 97 процентов, а инструкция в подобных случаях категорически предписывала эвтаназию. В конечном итоге Кузнечик остался без «Звезды Героя» посмертно, зато получил «За отвагу» вместе с остальными – кроме меня, понятно, а я провел трое суток в изоляторе, объясняя хлопцам из внутренней службы причины нарушения инструкции.

– Урод, – Кузнечик нынче на редкость покладист. – Что есть, то есть.

Две синие жилы вздуваются на лбу, глянцево-розовые, в желтых прожилках рубцов щеки растягиваются, безгубый рот щерится. Он в прекрасном настроении, мой первый зам, если уж позволяет себе улыбаться. А когда-то давно у него была очень хорошая улыбка, открытая и белозубая, почти как у предпоследнего увлечения Старшей. Что ж, медицина прыгнула выше головы, слепив из ничего некое подобие лица; большего не сумел бы сделать и Авиценна…

– Какими судьбами? – интересуюсь я.

По идее, ему следовало бы смутиться – хотя бы для виду. Ибо ныне, когда начальник пребывает в стационаре, первому заму надлежит в присутственное время отнюдь не наносить визиты вежливости, оставляя без присмотра родной департамент, а, напротив, гореть на работе, подавая подчиненным пример усидчивости, вдумчивости и прочих составных трудоголизма.

Но смутить Кузнечика нелегко.

– Я не надолго, – извещает он. – И у меня для тебя две новости. Одна хорошая, вторая – еще лучше.

– Давай хорошую, – требую я.

– А потанцевать?

– А в морду?

– Злой ты, командир, – изо всех сил хмурится Кузнечик. – Вот уйду я на пенсию, плакать будешь, звать, а я не приду. Ладно, держи, я не жадный…

Я взял конверт и вскрыл его.

Здешние эскулапы по своим, им одним понятным соображениям наложили запрет на все виды общения с волей до окончания курса. В смысле, живого общения. И письменного тоже. Вот что можно, так это видео. Это – сколько угодно, но исключительно сериалы; современная наука утверждает, что они укрепляют в пациенте стремление к добру и красоте. В результате неизбежный раз в трехлетку разгрузочный месяц можно смело засчитывать за год.

Гм-гм…

«Здравствуй, папочка. Можешь меня поздравить, я опять очень-очень несчастлива. Не везет мне, всегда и во всем не везет…»

Ровные крупные буквы бежали одна за другой, слегка наклоняясь вправо, словно волны, гонимые несильным ветром.

Как и следовало ожидать, очередной соискатель оказался сущим ничтожеством и собственником, да к тому же еще и с претензиями на исключительность. Он, естественно, готов выстроить для любимой хрустальный замок и даже быть тройняшкам отцом родным, но при этом позволяет себе ставить условия: ее четыре «Оскара», понимаете ли, мешают его творческой реализации. Нет, мама была права, когда не хотела о нем даже слышать. А она… она… она… не знает, что ей теперь делать. Нет, с этим придурочным гением все кончено, навсегда и безоговорочно, но («…папочка, родненький!..») она только сейчас, вчера вечером, около девяти, поняла, что любит Эрнесто. Да-да, Эрнесто, только не того, с которым отмечала Рождество в Акапулько, и не баскетболиста, а другого; я должен помнить, он какое-то время был у нее начальником охраны, но потом она его уволила за вранье. Да, он ей врал, все врал, а она его, кажется, все равно любит. И сейчас ей даже не с кем поделиться всем этим, не с кем посоветоваться; мама есть мама, ее советы – это прошлый век, даже не прошлый, а позапрошлый, двадцатый, а Маша говорит: решай сама, а Дашка вообще отказывается говорить об Эрнесто, да и не станет она, Старшая, слушать Младшую, тем паче что у младшей сестры на целых три «Оскара» меньше, и второй ей не светит, по крайней мере в этом году, хоть злая девчонка и считает себя сильно умной; вот и выходит, что она, Старшая, совсем одна, и пишет она потому, что «ты, папочка, обязательно придумаешь, как поступить, и вообще – приезжай, кроме тебя поговорить по душам не с кем на всем белом свете…».

Я механически сложил листок, вложил его в конверт, положил конверт на тумбочку и перевел глаза на противоположную стену, где во всей своей четырежды оскароносной красе сияла и блистала моя Старшая, круто прикинутая во что-то придворно-средневековое со шлейфом, в изящной короне поверх пышно взбитых пепельных волос.

М-да. Опять. Право же, что за комиссия, Создатель…

– Пороть, – мечтательно сказал я.

– Поздно, – отозвался Кузнечик.

– Пожалуй, – согласился я. – Ладно, что там еще?

Какое-то время мой первый зам держал паузу. Длинную, с выражением. У него это получается очень даже здорово.

– А еще тебя выписывают, – сообщил он, вволю помолчав. – Как говорится, с вещами на выход. Сегодня.

– Не возражаю, – отшучиваюсь я. – Осталось только уболтать главного.

– Уже, – говорит Кузнечик, и я понимаю: он вовсе не шутит.

И главврач, никогда не снимающий формы генерал-лейтенанта медицинской службы, спустя пару минут появившийся в палате, тоже не склонен к шуткам. Сказать, что он недоволен, – значит ничего не сказать. Он в бешенстве. Но субординация есть субординация; ему приказали, и он обязан выполнить приказ.

– Лично я категорически против. – Глаза профессора за стеклышками пенсне похожи на осколки серого весеннего льда; в руках – потертая кожаная папка. – Вы прекрасно знаете, чем грозит вам отказ от полного курса стационарного лечения в период очередной ремиссии. Однажды вы уже позволили себе подобную глупость, и я не думаю, что вам хотелось бы повторять тот малоприятный опыт…

Я его понимаю. Семь лет назад прерванный вот так же, приказом, курс лечения стоил мне трех месяцев интенсивки, и в первые недели эскулапы были уверены, что паралич неизбежен. Мне, безусловно, не хотелось бы повторять тот малоприятный опыт. Но у Департамента свои законы. Писаные и неписаные. И вторые, как правило, действеннее первых. Маэстро не стал бы срывать меня отсюда по пустякам; семь лет назад он сидел у моего изголовья восемь суток подряд, не подпуская никого, и, если уж он трубит в трубу, значит, я ему действительно позарез нужен.

– …решайте сами. Ваше право.

Я молча тяну руку за бланком отказного листа. Молча заполняю стандартную форму. Молча подписываюсь. Но мое молчание против профессорского – просто молчание ягненка. Генерал-лейтенант долго изучает бумагу, тщательно упаковывает ее в потрепанную папку и удаляется, до боли похожий на белое безмолвие.

Лишь на пороге он, не оборачиваясь, выпускает парфянскую стрелу – точь-в-точь как семь лет назад:

– Я умываю руки.

Пожимаю плечами. Очень хочется показать язык, но героически превозмогаю себя: подобное мальчишество не к лицу ответственному сотруднику Департамента. Кроме того, по слухам, профессор умеет видеть спиной. Врут, наверное. Но чем черт не шутит. А мне здесь, надеюсь, еще лечиться и лечиться…

Шарю в тумбочке. Где-то там должно быть яблоко. Не забирать же с собой. Как раз успею съесть.

Нет, не успею.

Доктор Сянь уже переступил порог, держа на вытянутых руках неизменную шкатулку красного дерева. Шкатулка украшена тонкой резьбой – свирепыми на вид, но, если приглядеться, совсем не страшными драконами, переплетенными сетью замысловатых иероглифов. Шкатулка не простая; не зная секрета, ни за что не открыть, но стоит придавить левый глаз двуглавого монстра на крышке, как она с мелодичным звоном приподнимается, открывая взгляду инструменты – острейшие, невероятно тонкие иглы с набалдашниками из сандала, чешуйками которого была выложена и сама шкатулка.