Ущелье трех камней - Вершинин Лев Рэмович. Страница 5
Лопаются подпруги, переворачиваются башенки, увлекая за собою лучников. В суматохе можно уйти – самое время, им не до него! Но внук Овсепа продолжает швырять колючки, их еще немало в сумке. И разбрасывает их до тех пор, пока гибкая серая змея, окольцованная медными браслетами – сверху, под самыми бивнями, не сбивает его с ног, размозжив о преклонивший колени над тропой красноватый камень. Дед – откуда он здесь? – заглядывает в глаза и показывает на север, где полощется на синем горном ветру серебряное знамя с крестом и парящим над ним хищноклювым орлом…
…Нет блага выше, чем жизнь. Полвека Тер-Багдасар утверждал это, а сейчас готов просить паству отпустить ему грех невольной лжи. Он, несущий сан священника, заблуждался: высшее благо – смерть. Но умирать нельзя. Низко, почти над скалами, висит солнце, большое и багровое. Ласковое тепло ползет по лбу. Прощай, солнце. И подожди немного, не прячься. Ты уйдешь и придет тьма, а с тьмою – смерть. А умирать нельзя.
Священник вырос в этих краях и знал их не хуже Писания. Да что там, лучше! Сын пахаря, волею Божьей ставший пастырем малого стада Христова, он не учился в Эчмиадзине, и благородные древние книги стояли на полке, так и не открытые ни разу со дня смерти прежнего тертера. Но, воистину, для верящего суть выше образа. Жители предгорных сел верили своему наставнику, ибо он был одним из них и умел без лжи облегчить страдания жизни земной.
Здесь все было знакомо Тер-Багдасару. Узкое ущелье с тропою на перевал в далеком детстве было излюбленным местом игр. Ведь здесь водились змеи! Мальчишки ловили их. Лучше всего в тот миг, когда вспугнутая, ненавидяще шипящая живая лента, вытянувшись в струну, кидалась вперед. Тогда и проверялось, мужчина ты – или мокрый лаваш. Удар палкой влет! Еще один – по уже сбитой! И – каблуком по треугольной, в желтых точках, голове. Тогда о смерти не думалось: даже змеи, умирая, словно продолжали игру. Они крутились, извивались, жили, а когда, наконец, затихали, став прямыми и спокойными, все равно казалось, что это лишь притворство.
Эти места – родной дом Тер-Багдасара. А ряса – хоть малая, но надежда, что не заподозрят. Поэтому именно он пошел на север, к перевалу, неся на груди то, что передал бродячий певец-гусан. Но для соседей-магометан здешние предгорья тоже родные. Поэтому ему не удалось встретить идущих с севера. Он успел лишь проглотить клочок бумаги, взятый у гусана, когда отряд стражников-заптиев настиг его у двух красноватых камней. Эти камни знакомы с детства: громадный, словно преклонивший колени, и второй, поменьше, тесно прижавшийся к первому верхом и будто подпирающий его. Уже связанный по рукам и ногам, священник видел, как старший заптий расплачивается с проводником. Они держались как старые приятели, хотя стражник был из пришлых, назначенных сюда недавно, после разгрома янычарского бунта в Стамбуле, а проводника-тюрка Тер-Багдасар знал с детства. Они вместе охотились на змей, живших под этими камнями. Теперь змеи исчезли. Куда им до людей?
Стражники стояли тесной группкой, пока старший рассчитывался с проводником. Судя по всему, заптий не поскупился; священник уловил обрывок фразы: проводник благодарил за щедрость и просил не забывать его, верного мусульманина, если когда-нибудь опять понадобятся услуги. Потом он ушел. И заптии сомкнулись в круг над лежащим меж двух камней человеком в порыжелой, неумело заштопанной рясе. И стало больно. Даже солнце покраснело от крови. Или от стыда? Не убегай, солнце, не бойся – людям не добраться до тебя, они творят такое только с себе подобными. Не уходи. Тьма – смерть. А умирать нельзя. Гусан сказал: в этой бумаге – сотни жизней и судьба Родины. А бумага съедена, значит – нужно жить…
На земле, меж двух кровавых камней, копошилось нечто, полуприкрытое обрывками окровавленной, выжженной досера материи. Вокруг, втоптанные в пыль, валялись клочья седых волос, слипшихся от крови и – но для остального нет названия в людском языке. Колонна людей, вышедшая в ущелье со стороны перевала, стояла в оцепенении. Многих трясло. Иные, согнувшись, вываливали в бурую жижу съеденное на полуденном привале. Тускло посверкивали в отблесках пурпурных лучей тяжелые ружья с длинными штыками и пятна-отсветы прыгали по лицам, выделяя соломенные щетки усов и светлые – серые, синие, голубые северные глаза.
Широкоскулое рябое лицо выплывает из тумана. Как темно! До… ждал… ся… Что? Друг, говори громче… Не слышит. Я мертв? Нет, бумага гусана должна заговорить. О Господи, дай силы! Бескровно-синие губы раздвигаются, обнажая багровое месиво десен:
– Брат, передай Ермолу… там, внизу… пехоты пять ты…сяч… конных два бюлюка… Есть пушки. Скажи Ермолу… брат…
Прыгают брови, светлые-светлые даже в сумраке, дергаются усы, теплые капли падают на лоб. Плачет… Почему? Я же не умер, я же успел пере… Тьма. То, что миг тому выхрипывало, с бульканьем и присвистом, обрывки фраз – равных жизни для спустившихся с перевала! – умолкло. Челюсть отвисла. Лишь в глазах еще теплится что-то живое. Зрачки, громадные, почти без райка, неотрывно смотрят на грудь плачущего штабс-капитана. На пуговицы, в которые намертво впечатаны поджавшие хищные когти двуглавые орлы…
…Двенадцать молодых курдов сгрудились над залитым кровью пулеметом. Вожак, широкоплечий узколицый красавец с пушистыми, любовно закрученными усами низко пригнул растрепанную голову и на его гладком, словно обтесанном лице играли желваки. Ничего, кроме проклятий, не услышит он в родной деревне. Армян уже не догнать. Они за перевалом, по ту сторону границы. Шесть часов вылежали правоверные в пыли под дулом колдовского ружья. И восемь десятков гордых юношей уже не встанут с тропы. Этой ночью курдские села в долине заплачут.
Узловатые, натруженные пальцы вожака судорожно сгибались. Армянская тварь, стрелявшая по правоверным, должна быть наказана! Пусть мертвую, ее следует изрезать на куски, чтобы во дворах курдских семей, потерявших сегодня своих соколов, собаки разгрызли клочья мерзкой плоти. Но стрелка не было. Только пулемет, минуту назад умолкший, раскаленный. Тропа заплыла кровавой жижей. Курды стояли вокруг лужи, не протягивая к «льюису» рук: можно было испачкаться во вражеской крови, а это очень худая примета. Стрелок погиб уже давно – даже колдуну не выжить, потеряв столько жизненной влаги. Но длинное ружье стреляло! И тело исчезло… Этого курды объяснить себе не могли. Ни следов, ни кровавой полосы; тропа за камнем была чиста.
Курды испуганно переглядывались. Необъяснимое страшило горцев, хотя пугливость почиталась среди них величайшим пороком. И потому одиннадцать младших облегченно вздохнули, когда вожак молитвенно провел ладонями по вспотевшему лицу и выдохнул:
– Шайтан унес подлую душу, да будут ее уделом вечные муки! Аллах акбар!
– Аллах акбар! – откликнулись остальные.
И они повернули вспять, на юг.
Медленно побрели в осиротевшие села, неся горькую весть семьям правоверных.
Очень медленно потащились друг за другом, не оглядываясь больше на проклятое, отмеченное печатью ада место.
Сумерки ворвались в ущелье, настигая курдов. И лишь большие, совсем багровые во мгле камни еще какое-то время были видны. Естественной баррикадой заслоняли они дорогу на перевал. Почти правильный вертикальный треугольник, образованный тремя глыбами, надежно прикрывал испачканный кровью «льюис» и четвертый камень, распластанный в спекшейся кровавой корке, как стрелок, только что отвалившийся от пулемета…