В кавычках и без - Вершовский Михаил. Страница 17

— К такому же выводу пришли и ваши семинарские друзья-"восточники"?

— Да. Они все стали православными. Как, впрочем, и большинство моего семинарского класса. Причем идеал православия мы видели в Русской церкви, в русском обряде. А сравнивать нам было с чем: мы посещали и греческие, и сирийские, и сербские храмы. Но в русской церкви как-то все было… лучше. Оно и понятно. Большинство национальных православных церквей исторически жило в окружении неблагоприятном, враждебном даже. Речь шла для них часто просто о выживании, а уж думать о развитии… Не то в православии русском. Поэтому принимая его, ты как бы принимаешь Православие на его пике, в его расцвете. Что я и сделал. Я принял Православие и в следующем учебном году уже учился в православной Свято-Владимирской семинарии в Нью-Йорке.

— Но ведь и русская церковь за рубежом не есть нечто единое. Русские православные храмы как в Америке, так и в Европе, пребывают в юрисдикции различных церковных властей, до Московской патриархии включительно.

— Это верно, и для меня, человека тогда еще нового, это составляло немалую проблему. Но меня как-то всегда влекло к Русской Зарубежной Церкви, как к наиболее традиционной, в церковном плане консервативной и не-экуменической, а в политическом плане, что очень важно, антикоммунистической. Потому что коммунизм и церковь — несовместны.

— Но экуменизм, то-есть, движение за устранение разногласий в различных христианских течениях и за постепенное объединение их — почему он-то вызывал ваш протест?

— И вызывал, и вызывает. Предмет не минутный, но коротко: зачем тогда был весь мой и многих моих друзей непростой путь к Православию — если можно было, не покидая католицизма, объединиться всем за общим экуменическим столом? Но не все так просто… Компромиссы в межчеловеческом общении — дело одно. Но компромиссы в делах веры — вещь крайне опасная. В общем, из Свято-Владимирской семинарии, находившейся в ведении Американской Православной Церкви, я ушел. Как ушел потом и из греческой православной семинарии. Именно потому, что видел и послабления, и попытки компромиссов.

— Снова, в который уже раз, «бунтарь»?

— Снова… Покойный о. Иоанн Мейендорф, прекрасный богослов, профессор Свято-Владимирской семинарии, даже упрекнул меня: «Ты идешь не в поисках Православия, а в поисках русской романтики».

— Была ли правда в его словах?

— Нет, не думаю. Хотя… доля истины есть в любой критике. Но, как бы то ни было, я пришел к Русской Зарубежной Церкви. Стал просто прихожанином — в храме у нас, в Ньюарке, штат Нью-Джерси. Университет уже окончил, планов грандиозных не строил. Решил: будет как будет. Надо жить. Священником-то я по-прежнему хотел быть — но никак не мог себя увидеть в общей этой картине… И тут настоятель храма… Это был чудесный священник, умный, добрый, проницательный — о. Владимир Шишков. Потомок адмирала Шишкова. Матушка, жена его — из семьи Граббе. Среди других ее предков — Хомяков.

— Алексей Степанович Хомяков?

— Да, великий русский философ-славянофил. Так что лучшие российские корни в их семье сошлись. И вот как-то исподволь о. Владимир ввел меня в жизнь прихода, я начал петь в хоре, затем стал чтецом… Стало понятно, что, если хочу я стать священником в церкви русской, то должен овладеть и русским языком. Взялся за язык. Брал курсы, учился сам. Шло неплохо, тем более, что церковно-славянский я уже знал хорошо. А дальше все довольно просто было. Хотя и удивительно быстро все произошло. Я искал пока работу, а священничество, если и не перестало быть достижимой реальностью, виделось все-таки неблизко… Тем более, семинарии я так и не закончил. То-есть, я собирался, найдя близкую мне «мирскую» профессию, продолжать постепенно изучение богословия. Потому и просил встречи с о. Георгием Граббе, тестем о. Владимира и известным богословом, с тем, чтобы он подсказал мне какие-то важные для меня вещи в последующей моей теологической учебе. Встреча состоялась. Но вместо разговора о книгах и богословии, он внезапно спросил меня: «Хочешь ли стать священником и принять приход в Ричмонде?» Я потерял дар речи. Я лишь посмотрел на о. Владимира, бывшего тут же, и он сказал за меня: «Да.» После чего и я повторил: «Да.» Разговор этот состоялся в феврале 1978 года, а уже в мае я был приходским священником. Вот так — просто.

— Да не очень чтобы «просто»…

— Да нет, не просто, конечно. Это сейчас, оглядываясь назад, все как-то спрессовывается. А так-то путь и не близким был, и не прямым… Ну, потом уже и другие приходы были. А несколько лет назад, получив приглашение принять приход в Канаде, я приехал, посмотрел, поговорил с людьми — и согласился. Вот, теперь здесь.

— Отец Герман, в приходе вашем значительное количество людей не просто нерусских, но порой с Россией ничем и не связанных. Это что, канадская или оттавская особенность?

— В русских приходах всегда, естественным даже образом, было значительное количество нерусских. Наверное, потому, что для самой Русской церкви это было естественно — высший пик ее расцвета пришелся на годы империи.

— Так «империя» — это, выходит, хорошо?

— А что ж плохого? Это все игра в слова, в лозунги. Я же не говорю об империи Советской, я имею в виду Российскую империю, скажем, конца прошлого века.

— Здесь у вас явное расхождение с российскими «демократами», которые, при всей показной нелюбви к Владимиру Ильичу, со страстным упоением повторяют его мысль о «царской России — тюрьме народов».

— Снова лозунг, и снова неправда. Да, одна страна, да, один государственный язык, но жили — и жили свободно в рамках своих народов и общин. И народы, издавна жившие на территории империи, и выходцы из Европы, поселившиеся в России. Россия — страна широкая. Страна великая. И она, как и церковь ее, и не должна, и не может быть узкой, узко-национальной. Как это, к сожалению, случается, во многих национальных православных церквях. И поэтому русская церковь привлекает наибольшее количество инославных, обратившихся в Православие. Знаете, когда цвет русской религиозной и философской мысли после революции оказался в вынужденном изгнании, эти люди, видевшие, как и должно, во всем Божий Промысл, говорили: «Для того Господь рассеял нас, как семена, по всему миру, чтобы нести этому миру свет Православия». То-есть, и это историческое несчастье воспринималось ими как миссия. Греки же, скажем, или румыны, живущие вне своих стран, часто видят в своих церквях лишь способ сохранения этнического единства, языка, культуры, и так далее.

— Вернемся к людям, окружающим вас, к людям, с которыми сводит пастырский долг, да и сама жизнь. Хотелось бы знать ваше мнение о россиянах последней волны, уж какая она там по счету. Четвертая, наверное. Если считать первой волну послереволюционную, второй — послевоенную. Третья волна, будучи в огромном большинстве еврейской, к церквям — ну, за редчайшими исключениями — не прибивалась. Стало быть, четвертая. Сложилось мнение какое-то?

— Пожалуй… Иное дело — что не хочется никого обидеть. А и приятного много не сказать. Я ведь с этой «последней волной» столкнулся уже только здесь, в Оттаве. Представители волн предыдущих, сами они, или их потомки, мне были знакомы хорошо, еще с первого моего прихода. Есть разница, есть. К сожалению…

— Почему «к сожалению»?

— Видите ли, иное отношение к вере, к церкви. То, что в большинстве это люди, как мы говорим, не «воцерковленные», это понятно. И исправимо, конечно. Это все вещи и невеликие, и нестрашные — ну, не то и не тогда сделал, не в тот момент со свечей к образам пошел. Наука нехитрая и постижимая. Но вот другая сторона… Как-то не спешат они помочь церкви, пусть даже тем малым, чем пока могут. Ведь та же первая волна — большинство выехало ни с чем, работали за гроши и где попало — и ведь храмы строили, миром, кто чем богат. Не от великих денег. А нынешние — в первую очередь свою жизнь обустроить, на ноги встать, да покрепче — а уж потом если сил и желания останется…

— Не знаю, но мне кажется, что понять их в чем-то можно. И желание вполне естественное, и ни родных, ни близких в эмиграции. Строить свою и детей своих жизнь с нуля, без надежды на дедушку с бабушкой. К тому же, спайки нет той, что у «первой волны» — та-то общей бедой крепко была сцементирована. Есть, однако, и другая сторона медали. Прежние «волны» кроме памяти драгоценной, в России никого и ничего не имели. Если же и имели, то ни тени надежды не было на то, что восстановится хотя бы ниточка из оборвавшихся враз связей. А нынешние… Многие оставили там самых близких людей, живущих в крайне стесненном, а то и просто отчаянном положении. Естественное желание помочь — при возможностях пока ограниченных. Так что порой этот доллар и на две, и на три семьи делить приходится.