И умереть некогда - Виалар Поль. Страница 10

— Пусть мне принесут это в номер… В… без четверти час… А до тех пор я немного прилягу.

— Если угодно, можете воспользоваться ванной, душем, у нас есть общая ванна в конце коридора. Но постойте-ка, у вас ведь, кажется, и туалетных принадлежностей с собой нет?

— Я вымоюсь позже, — говорит Жильбер, — я сам схожу и куплю все, что мне нужно.

Он дает ей понять, что больше не нуждается в ее услугах. Мадам Самбльжан тотчас это замечает. Она удаляется, предварительно одарив его улыбкой: он ей симпатичен, хоть и кажется загадочным, этот постоялец, который прибыл издалека, одет не по-парижски, но говорит без акцента. Кроме того, она может быть спокойна: она видела, что ему есть чем заплатить.

Дверь за ней закрывается. Жильбер остается один. Он стоит неподвижно, прислушиваясь к звуку ее удаляющихся шагов. И стоит еще долго после того, как они уже замерли. Наконец он заставляет себя сдвинуться с места — подходит к окну, смотрит на улицу.

Какое странное ощущение: он в другом мире, или, вернее, вернулся в свой прежний мир. Мальчишки возятся в ручейке, брызгаются, бегают друг за дружкой, — это французские мальчишки, и они произносят слова, которые он сам в детстве произносил, слова, почерпнутые в школе, грубые, но такие знакомые и сочные. А вон там, перед полицейским участком, стоит на страже, засунув за пояс большие пальцы рук, ажан — само благодушие. Поскольку он один и не знает, что за ним наблюдают, он долго ковыряет в носу, затем смотрит на палец — что он извлек — и презрительным жестом избавляется от своей добычи. Там, подальше, за старым особняком, расположенным в глубине запущенного двора, — выглядывает стена церкви и стрельчатая крыша монастыря. Сквозь открытую дверь виден двор, мощенный старинными неровными плитами, меж которых проросла трава, сейчас, в ноябре, уже пожелтевшая, сморщенная. Появляется девушка. В самом конце улицы. Она идет мелким, дробным шажком. Таких девушек в этом квартале, наверно, сотня, тысяча. Идет, слегка покачивая бедрами по привычке, — это не профессионалка, а просто милая девушка, по всей вероятности, сговорчивая, не язвительная, словом, из тех, что отдаются удовольствия ради и любят проводить вечера в дешевых барах, где спутник может потискать ее, сидя рядом на банкетке. Жильбер провожает девушку взглядом, пока она не ускользает, не исчезает из виду; это зрелище согрело его, как и появление бледного зимнего солнца, которому удалось, наконец, прорвать дымку, такую знакомую Жильберу дымку, — легкий сероватый, скорее даже голубоватый туман Иль-де-Франса. И вот он уже думает о Сене, о набережных, начинает вспоминать, как будто то, что произошло — да и что, собственно, произошло? — перечеркнуло целый кусок его жизни, как будто все сгорело в жарком пламени бензина в Орли, на краю летного поля, там, где погибли люди, а вместе с ними и столько всего.

Он с трудом отрывается от этого окна, распахнутого в совсем иной мир, чем тот, что он созерцал, — хотя, быть может, и не видел, — на протяжении десяти лет. Он идет в глубь комнаты. Перед ним кровать. Он садится, хочет лечь.

Нет, неудобно, мешают набитые карманы. Он встает, подходит к столу, вываливает все содержимое. Затем производит инвентаризацию, досконально подсчитывает все, что у него осталось: золотое вечное перо, шариковый карандаш, записная книжка, где дни недели обозначены «Monday», «Tuesday», «Wednesday» [2] но страницы еще пусты, потому что эту книжку Ройсон вручил ему перед поездкой, а там, в Америке, он пользовался другой. Бумажник-талисман, с которым он никогда не расставался, хотя ему дарили всякие — крокодиловые, сафьяновые, с золотыми углами и инициалами. Одна из телеграмм. Ни писем, ни телеграммы Ройсона — все это лежало в портфеле, который был при нем в самолете, потом в ресторане на аэродроме; в портфеле, оставшемся в Орли и не содержащем ничего ценного, одни бумаги, ни для кого не интересные, кроме него; портфеле, который телефонистка наверняка сдала в окошко забытых вещей, где вечером он и сможет получить его при желании. И, наконец, деньги. Внушительная пачка банкнот, которую незнакомец насильно всунул ему в руку и так стремительно исчез, что он не успел их вернуть. Жильбер разменял всего одну купюру в пять тысяч, с которых шофер дал ему сдачи. Он пересчитывает деньги: пятьдесят пять тысяч франков в купюрах по пять тысяч плюс двадцать тысяч, которые он привез из Нью-Йорка, да еще мелочь, полученная от шофера такси, — итого (он еще раз тщательно все пересчитывает): семьдесят восемь тысяч семьсот пятьдесят франков. А, собственно, зачем ему выяснять, сколько у него при себе денег? Ведь у него же есть еще чековая книжка. Любой банк, любое частное лицо выдаст ему ту сумму, какую он пожелает, — для этого достаточно подписи: «Жильбер Ребель»; но даже если бы теперь это оказалось противозаконным, деньги он всегда сумеет раздобыть.

Жильбер Ребель…

Он открывает свой старый бумажник.

Бумажник, служивший ему в былые дни, не тогда, когда он был беден, — собственно, настоящей бедности он вообще не знал, хотя все его средства до смерти родителей сводились к тому, чем располагает обычный студент, — нет, это был бумажник военных лет, которые он провел сначала в форме в тридцать девятом и сороковом годах, а потом — в штатском. В этом бумажнике хранил он купюры, которые сбрасывали на парашютах самолеты, прилетавшие из Лондона, что, естественно, и позволяло ему вести широкий образ жизни. В одном из отделений лежали удостоверения личности, которые он заменял по мере того, как проваливался и ему приходилось брать новое имя. Он сохранил лишь последнее удостоверение. Вот оно. Он раскрывает его, просматривает. Его зовут Гюстав Рабо; это же имя стоит на шоферских правах, которые лежат тут же.

Имя это — настоящее, не выдуманное, оно существует в книгах некой мэрии в Курпале, где мэр ловко уничтожал акты о смерти и подменял мертвецов живыми. Рабо чуть постарше его — ему тридцать шесть, но Жильбер — а это его фотография наклеена на удостоверении — вполне выглядит на три года старше, чем в действительности; он поднимает голову и смотрится в потускневшее зеркало над черным мраморным камином: волосы у него уже поседели, в глазах исчез молодой задор, они такие усталые, что у него невольно мелькает мысль, поверят ли те, кто увидит это удостоверение, что ему на самом деле всего лишь столько лет.

Гюстав Рабо! Он закрывает бумажник. Ну, зачем он это хранит! За десять лет он ни разу не взглянул на удостоверение. Правда, если ему захочется пожить инкогнито, не привлекая к себе внимания, эта бумажка может значительно облегчить дело. Если, скажем, он решит провести несколько дней в Париже на обратном пути из Лиона, он может назваться не Жильбером Ребелем, которого, конечно, никто не знает в лицо, но чье имя широко известно, а этим Рабо, человеком, ничем не связанным в своих поступках, да и вообще не связанным ничем.

Вынув из карманов все, что в них было, он подходит к постели. Ложится. Закрывает глаза. Болит затылок. До сих пор у него никогда не было времени задуматься над этим. Он, конечно, чувствовал боль, и если она становилась невыносимой, принимал две таблетки опталидона, но слишком он был занят, столько проблем требовали решения, что ему было не до хворей. «Тебе и поболеть даже некогда!» — сказала бы Глория. А вот сейчас он чувствует боль, осознает эту боль, и сам удивляется, потому что это для него что-то новое.

На душе у него необыкновенно спокойно. Перед закрытыми глазами не встает никаких видений. Словно багровое пламя, взвившееся недавно к небесам, поглотило все, уничтожило. Иметь бы новые глаза, сетчатку, на которой не запечатлено никаких образов, а главное — девственный ум, не отягощенный ничем, кроме впечатлений детства, как утверждают иные, да еще впечатлений юности, окрашенных героикой, иной раз сопряженных с настоящей опасностью; однако в ту пору он жил, действовал, причем действовал быстро, не раздумывая, — это требовало большого физического напряжения, зато не было топтания на месте, этого иссушения мозгов, этого словоблудия, интриг, ловушек, лихорадочного ожидания; когда мозг и сердце работают с перегрузом, как у преследуемого животного, которое жаждет лишь смерти и живет лишь в ожидании конца!

вернуться

2

Понедельник, вторник, среда (англ.).