Черниговка - Вигдорова Фрида Абрамовна. Страница 6
В нижнем этаже большого дома было четыре комнаты, кухня и крошечная каморка при ней. Одна комната стала нашей столовой, две Ступка взял под мастерские, в четвертой были выбиты стекла, и ее мы пока приспособить к делу не могли. Наверх вела скрипучая деревянная лестница.
Второй этаж, который мы отвели под спальни, почти в точности повторял первый: четыре комнаты и крошечная каморка в конце длинного коридора. В ней были сложены старые журналы успеваемости, пузырьки из-под чернил, целая кипа исписанных тетрадей – и все почему-то по арифметике. На колченогом столе валялись давно отслужившие свою службу наглядные пособия – чучело куницы, все в плешинах, сломанный амперметр и покрытый пылью гербарий полевых цветов. Василек выцвел, ромашка растеряла свои лепестки, и желтый ее глазок смотрел уныло. Окно в каморке было очень маленькое и почти под самым потолком. Такие бывают на картинках, в башнях старинных замков, – узкое, длинное, без переплета. В него заглядывали сосновые ветки; когда начинался ветер, они касались стекла и шуршали, словно окликали шепотом.
Я вынесла из каморки все, оставив только стол и две табуретки. Вымыла полы, обмела стены и потолок. Кто-то из девочек почистил куницу и поставил ее на книжную полку, висевшую над столом.
– Вот вам и кабинет, Галина Константиновна, – сказал Ступка. – Не хуже, чем у людей.
Мои ребята пропустили два месяца занятий. Но пока мы была в дороге, остальные школьники тоже не учились: убирали картошку. Так что догонять почти не пришлось.
У нас был только один десятиклассник – Слава Сизов. Он провел в нашем доме больше пяти лет. Помню, какой он пришел к нам – ленивый, развязный. Поначалу ему пришлось у нас нелегко, и он приутих, но еще немало мы с ним натерпелись.
Год шел за годом. Прежнего неуклюжего, тощего подростка с длинной шеей и длинными руками теперь не узнать. Он раздался в плечах, он давно уже привык и умеет работать. Сейчас, как самый старший из мальчиков, он стал правой рукой Ступки, и Ступка сдержанно хвалит его. Но я знаю, Слава неспокоен, живет в нем глубокая, ревниво от всех охраняемая тревога: он задолго, загодя ждет призыва. На нем я впервые увидела и поняла, что наступает минута, когда твоя власть над жизнью другого человека кончается. Раньше я могла прийти на помощь всегда: задача не решается? – помогу. С другом поссорился? – помирю. Взгрустнулось тебе? – поговорим, подумаем вместе, а если ты девочка – поплачь, слезы иной раз многое уносят, да, пожалуй, случалось плакать не одним девочкам. А сейчас? Нет, наступила минута, когда он сам должен справиться, в себе самом найти покой и мужество. Одного я хочу: чтоб никто, кроме меня, не знал, что с ним сейчас.
– Я хочу написать отцу, – сказал он вскоре после того, как мы приехали в Заозерск. – Я давно ему не писал.
– За чем же дело стало? Напиши непременно.
И я подумала: да, на переломе жизни возвращаешься ко всем привязанностям – и давнишним и полузабытым, все вспоминаешь и всем начинаешь дорожить. Слава очень давно не писал отцу и никогда о нем не говорил. А вот сейчас, на пороге большого испытания, он, видно, старается собрать все, что может служить опорой.
Тревожил меня Сизов и тревожили новички. До сих пор наш дом был всем для наших детей. Они не знали другого дома, другой семьи, другой крыши над головой. Сейчас к нам пришли новые ребята. Их потеря была свежа, наш дом был им чужой. Мать, отец, сестра, теплый домашний быт, милые привычки и обычаи, которым сейчас не стало места, прошлое, в которое нам не дано было заглянуть, – все это невидимой стеной стояло между нами и новыми ребятами. Эта стена не разделяла нас, пожалуй, только с Женей Авдеенко.
Женя Авдеенко был москвич. В конце сентября в Москву пришел поезд с ребятами, потерявшими дом и семью. Женина мама принимала этих ребят, она была врачом. Вернувшись домой, она рассказала, что многие берут детей на воспитание детские дома не могут вместить вновь и вновь прибывающих сирот. И тогда Женя сказал:
– А может, и мы возьмем?
У него была сестра Саша, уже взрослая, она с первых дней войны пошла на фронт, а ему всегда очень хотелось брата. На семейном совете было решено взять мальчика, ровесника Жене, чтоб был брат и товарищ. А к вечеру пришла смущенная мама и привела пятилетнюю девочку, худого заморыша.
– Эту девочку никто не брал, – объяснила она, – вот поэтому…
Кроме того, Таня была с Украины, и фамилия ее, по странному совпадению, была тоже Авдеенко. Ночью началась сильная бомбежка, Женю и Таню отослали в убежище, и они уцелели. Отец дежурил на крыше, мать – в подъезде, и оба погибли. Женя остался с Таней.
– Был бы я один, нипочем не уехал бы из Москвы, – сказал он мне.
Когда эвакуировали интернат завода, на котором работал Женин отец, Жене разрешили взять с собою Таню. Но после воздушного налета, где-то около Раменского, почти весь поезд был разбит, и Женя с Таней потеряли своих. Они шли пешком, пересаживались с поезда на поезд и снова брели.
– Хлеба, понимаете, у нас давно не было. Ну, к я то поменяю что-нибудь из вещей – у меня часы были, портсигар папин, то помогу при погрузке. Ну, или там еще как-нибудь заработаешь. Я только лекарства не трогал, а так ничего не жалел. Ну, без еды мы с Таней не оставались. И вот сидим раз на вокзале, пьем кипяток, жуем хлеб. И видим, смотрит на нас девочка. Смотрит и смотрит, глаз не спускает. Я говорю: садись с нами. Она подошла, взяла хлеб… Видно, не ела давно-давно, даже страшно было глядеть на нее, как она ела. А потом мы встали и пошли, и она пошла с нами. Ничего не сказала, просто пошла. Это Поля была. У нее родители погибли.
– Ну, а Лиза? Как вы с Лизой познакомились?
– С Лизой? – Женя отводит глаза. – С Лизой в Зауральске…
Больше он ничего не говорит, и я не спрашиваю.
Сначала был шум из-за маленькой Тани.
– У вас детдом не дошкольный, надо отослать девочку в Горноуральск, там есть детдом для малышей, – заявили мне в районо.
– Тогда и мне придется уйти, я не могу ее отдать, – сказал Женя, и каждый из нас понял: уйдет.
Я решила, что в крайнем случае возьму ее к себе, – где трое ребят, там и четвертому найдется место. Но заведующая районо Калошина сказала:
– Ладно, сделаем вид, что ей восемь лет, вашей Тане. Но зато у нас к вам просьба, Галина Константиновна: возьмите под свое крылышко еще десять человек. Отбились от своего дома в пути, во время бомбежки. Директора убило, основную массу пристроили в Горноуральске, остались вот эти. Не скрою, детдом режимный, дети с прошлым, но у вас опыт, вам не привыкать.
Слушая ее, я почувствовала, что страх перед будущим охватил меня с новой силой. Какой там опыт? Это у Сени был опыт, а я…
Их привели на другой день: десять мальчишек в серых брюках, в серых ватниках, серых ватных шапках-ушанках. Я сразу приметила одного: угрюмое лицо, тяжелая челюсть, низкий лоб, широкий, приплюснутый нос. Да разве я справлюсь с таким?
Среди этих новых была маленькая, лет одиннадцати, голубоглазая девочка. Я вопросительно посмотрела на Калошину, и она, смущенно улыбаясь, сказала:
– Это заодно уж, заодно, а? Прислали из Орловской области. Ума не приложу, куда ее девать, уж возьмите, Галина Константиновна. И зато никаких больше разговоров о Тане.
Петр Алексеевич сказал:
– По-моему, это самоубийственный шаг. У нас голодно, холодно, а может стать еще голодней. Эти новые – такой народ, они не потерпят лишений, они привыкли брать жизнь за глотку. Что вы будете с ними делать?
– Не «вы», а мы, – заметила Ира Феликсовна.
– Прошу прощения, – сказал он угрюмо. – Я ведь не верю в этот возвышенный постулат: ищи в человеке хорошее, и он станет хорошим. Это, знаете, литература, прекрасные идеалы. Горький там, Макаренко… Не знаю, помните ли вы, как тургеневский Пигасов говаривал: если женщине три дня кряду твердить, что у нее на устах рай, а в глазах блаженство, она на третий день в это поверит. Вы с Галиной Константиновной исповедуете какую-то пигасовскую педагогику: тверди человеку, что он хорош, он и станет хорош. С чего вы взяли?