Дорога в жизнь - Вигдорова Фрида Абрамовна. Страница 12

– А на спор: съест! Все до корочки съест!

– Не съест!

– Чтоб мне провалиться – съест! – восклицает Петька.

Меня прошибает пот, я понимаю – надо сейчас же что-нибудь придумать, сейчас же прекратить это. А Панин тем временем покорно и равнодушно жует. Он не просит прощения. Не говорит: «Не буду». Он жует свою буханку и действительно сжует ее всю без остатка.

– Разойдитесь, – говорю я ребятам. – Панин, иди за мной.

Мы идем в кабинет, провожаемые десятками глаз. Может, без пользы это и не прошло и не каждый захочет оказаться в положении Панина, а все же не то получилось! Не то!

Я до смерти рад, что никого из наших воспитателей не оказалось поблизости в эту минуту.

– Положи буханку! – говорю Панину, затворив за собой дверь кабинета.

Он послушно кладет обломанную с одного бока буханку на стол.

– Отвечай, зачем украл?

– Есть хотел, – отвечает он, но тут же безнадежно машет рукой.

– Запомни, чтоб это было в последний раз. Иначе уйдешь отсюда.

Он молчит. Пожалуй, на время он и перестанет. Поостережется. Но не более того.

Долго еще после этого случая я ходил с таким ощущением, точно жабу проглотил. Вот что значит бездумно воспользоваться готовым приемом! Вот что значит не понять, что передо мной совсем другой человек, другая обстановка!

Ведь у нас был превосходный коллектив. Слово этого коллектива было для нас законом, его осуждение заставляло по совести и без скидок разобраться, в чем ты неправ, его одобрение делало счастливым, помогало поверить в себя. А у меня здесь разве уже есть коллектив? Нет, конечно.

Да, для Приходько та история стала уроком на всю жизнь. До него, как говорится, дошло. Его проняло. А Панин? Я даже не мог толком определить для себя, в чем же моя ошибка, но уже одно то, что Панина ничуть не проняло, что он так спокойно, так равнодушно подчинился моему приказанию, значило: я ошибся. Здесь надо было поступить как-то иначе. И тысячу раз прав был Антон Семенович, когда говорил, что наказание по-настоящему возможно только в очень хорошем, очень организованном и дружном коллективе.

10. «САДИТЕСЬ И ИГРАЙТЕ!»

А в другой раз после дня веселой и хорошей работы без разрешения ушел в город Коршунов. Как тут было поступить? Не пустить его обратно я не мог. Проучить, как Глебова, тоже не мог: Коршунов был нервен и истеричен. Иногда он, правда, напускал на себя – ни с того ни с сего начинал плакать, кричать, что он никому не нужен и для всех лишний. И все-таки даже самый неопытный глаз увидел бы, что нервы у этого мальчишки действительно не в порядке. По ночам он спал беспокойно, вздрагивал, вскрикивал, бормотал, его постоянно мучили какие-то сложные сны, которые он потом многословно и путано пересказывал, изрядно всем надоедая. Он пугался любого пустяка: стоило кому-нибудь неожиданно крикнуть или громко засмеяться, как он передергивался, словно прошитый электрический током.

И вот он вернулся из самовольной отлучки и стоял передо мною рядом с дежурным командиром Жуковым, готовый заплакав закричать, забиться в истерике.

– И не пускайте! Не хотите – и не пускайте, очень нужно, подумаешь! – затянул он было на одной ноте.

В самом начале я сказал ребятам очень точно: кто уйдет – обратно не пущу! Но не пустить сейчас Коршунова нельзя, это понятно и мне, и Алексею Саввичу, и Жукову. Не понимает этого, может быть, один Коршунов, мучимый сомнением: а вдруг я его сию минуту выставлю на улицу?

– Я думаю, – говорит Алексей Саввич вопросительно глядя на меня, – пускай Коршунов идет спать. А весь отряд Колышкина оставим на месяц без отпуска – пускай научатся отвечать друг за друга.

Так мы и сделали. Но назавтра же ко мне явился Репин:

– Семен Афанасьевич, разрешите мне, пожалуйста, отлучиться в Ленинград.

– Ты ведь знаешь, что ваш отряд на месяц лишен отпуска.

– Это из-за Коршунова?

– Да, из-за Коршунова.

– Семен Афанасьевич, а я-то при чем?

– А у нас теперь такое правило, Андрей: один за всех, все за одного.

– Очень странно, – негромко говорит Андрей уходя.

Да, Алексей Саввич предложил очень правильную меру, но я был бы куда спокойнее, будь Коршунов в отряде Жукова или, Стеклова. Там ребята отнеслись бы к такому наказанию разумнее. Посетовали бы, но Коршунова не изводили бы, не дергали. А у Колышкина? Не стали бы там вымещать на Коршунове свою досаду… Поэтому я не свожу с Коршунова глаз ни на работе, на в столовой. Да, разумное наказание. Но опять-таки – не рано ли мы его применили? В хорошем, дружном коллективе оно было бы верно, а сейчас?

Однажды, в такой же дождливый, ненастный день, как тот, когда мы ломали забор, я застал на чердаке Петю Кизимова и Андрея Репина за картами. И тут я сказал слова, которые, конечно, еще никак не могли дойти до их сознания. Я сказал Петьке:

– И не совестно тебе?

От растерянности он даже не догадался встать – сидел несчастный, красный, как рак, и не отвечал. Репин – тот меня не удивил. Но Петя, мой первый знакомец в Березовой поляне, мой первый благожелатель и друг! Как случилось, что он предал меня, нарушил мой строжайший запрет?

– Тебе, видно, уже надоели твои башмаки? Опять захотелось босиком попрыгать, так? Давай карты.

Должно быть, обрадовавшись, что можно хоть как-то выйти из бездействия и молчаливого отчаяния, Петька вскочил и стал лихорадочно подбирать карты. На Андрея я не смотрел.

В сущности, из этих двоих опасен был именно Репин. В этом я был совершенно уверен. И, однако, через несколько дней в короткий перерыв между работой в мастерской и обедом я снова застал за картами не Репина, а Петьку, на этот раз с Коробочкиным. Петька ни жив ни мертв оцепенел на месте, так и не стасовав карты.

Я не стал ни о чем расспрашивать ребят и не позвал их за собой. Они сами, ни слова не говоря, встали и пошли следом. Я привел их в столовую:

– Садитесь за стол и играйте! Нечего прятаться по чердакам. Если вам невмоготу, играйте.

– Играть? – с запинкой переспросил Петька.

– Ну да. Вот ваша колода – садитесь и играйте.

Оба сидели неподвижно, с той лишь разницей, что лицо Коробочкина было спокойно и непроницаемо, как лицо Панина, когда он жевал злополучную буханку, а на лице Петьки было написано самое горькое отчаяние. Но что толку? Ведь и в прошлый раз он отчаивался, однако это не помешало ему снова взяться за карты.

– Тасуй, Коробочкин, – сказал я.

Коробочкин сдал карту.

– Играйте!

Коробочкин исподлобья мельком глянул на меня и кинул карту, но его партнер не шевельнулся.

– Что же ты? Отвечай, – сказал я.

Когда мы вошли, дежурные накрывали к обеду, гремели ложками и вилками. Сейчас жизнь в столовой остановилась, все смотрят на стол, за которым сидят Петька и Коробочкин. Вот уже заливается звонок, вбегают первые ребята. Они мгновенно соображают, что здесь происходит. Кое-кто придвигается поближе и смотрит, остальные рассаживаются по местам и наблюдают издали.

Я отхожу, оглядываю столовую – все ли в порядке. Потом подсаживаюсь за стол к Глебову и Стекловым и принимаюсь за свой обед.

В столовой непривычная тишина. Иногда прорвется приглушенный смех – и снова тихо. Так.

Правильно ли я поступил? Я знаю все, что мне могут возразить по этому поводу: нельзя унижать человеческое достоинство. Это верно, нельзя. И, конечно, трудно и оскорбительно им было сидеть на глазах у всех с картами в руках и ощущать на себе взгляды ребят – сочувственные или насмешливые… Но ведь человеческое достоинство этих злополучных картежников будет унижено гораздо больше, если они вот так и будут играть и обирать друг друга… Эх, не с кем посоветоваться! Как это – не с кем? Нет рядом Антона Семеновича, но есть Алексей Саввич, есть Екатерина Ивановна и Софья Михайловна. Да, но где же мне было советоваться с ними? Ведь решение надо было принять тут же, не медля ни секунды…

Кончаем обедать. Ребята выбегают из столовой, но то и дело кто-нибудь заглядывает – а как идет игра? Я задерживаюсь за своим столом. И вдруг слышу плач. Плачет Петька – в голос, взахлеб, как плачут совсем маленькие дети. Коробочкин по-прежнему спокоен и неподвижен, а Петька ревет неутешно, размазывая слезы по лицу. Что и говорить, жалко его.