Путешествие в революцию. Россия в огне Гражданской войны. 1917-1918 - Вильямс Альберт Рис. Страница 54
В первый – ив последний – из бесчисленного количества раз, когда я слышал Ленина, мне показалось, что он дал осечку. Я не понимал, почему так произошло в тот раз. Глядя назад, на весь этот сияющий период времени, я понял, что пытался найти такую же речь, к которой привыкли мои новые армейские еще неоперившиеся товарищи (я ссылаюсь на тот первый раз, когда я встречался с социалистической армией, а не с Красной гвардией). Я ожидал заверений о том, что международный пролетариат на марше, хвастовства, что мы покажем этим генералам и государственным деятелям в Брест-Литовске где раки зимуют и они будут вынуждены дать право на самоопределение оккупированным странам; и что они, новый армейский контингент (еще не названный Красной армией), были готовы направиться на фронт, но теперь фронт вынужден бездействовать из-за перемирия, и мы ждем. Что солдаты вернутся, чтобы наслаждаться славными завоеваниями Октября.
Что бы ни говорил Ленин, все звучало по-другому. Мои записки, сделанные позже, были довольно скудные, и я не нашел ни одной официальной версии этой речи, если таковая вообще была.
Мирский говорит о Ленине, что, «какую бы на первый взгляд непопулярную политику он ни принял, это не влияло на его популярность, потому что его политика всегда была в согласии, созвучна настоящей, хотя и не выраженной вслух, воле народа…». Я думаю, что в целом это было правдой, однако было время, когда его политику не понимали, и я как раз попал в такой момент, даже не подозревая об этом. Я только видел, что речь его не вызывает у народа отклика и что он даже не пытался сделать ее популярной.
Я почувствовал, что от меня требуется нечто особое. Когда Ленин сошел с платформы и Подвойский сказал мне в той же сухой манере, которая была характерна для Ленина: «Американский товарищ сейчас обратится к вам», и я уже карабкался на большую бронемашину, я пытался собраться с мыслями. Должен ли я, осмелюсь ли я говорить по-русски? К этому времени я уже семь месяцев провел в России. Моя природная страсть к словам, типичная для валлийца, помогла мне выучить язык, но все равно меня тревожил страх. Между тем я должен признаться, что четыре года, что я изучал греческий, шесть лет – латынь и один год иврит, не слишком-то помогли мне.
Заметив, что я стою на машине в нерешительности и вообще выглядел мрачным из-за всего этого, словно это был вопрос жизни и смерти, – Ленин по-доброму обратился ко мне: «Ну хорошо. Говорите по-английски. Позвольте мне быть вашим переводчиком».
И я тут же принял решение.
– Нет, – жестко и, думаю, даже несколько напыщенно ответил я. – Я буду говорить по-русски.
Ленин пришел в восторг. Глаза его засверкали, и все лицо озарилось смехом, мимические морщины собрались, он стал похож на гнома, а не на эльфа, из-за высокого лба и лысеющей головы. Он явно стремился узнать, какую речь позволит мне произнести мой запас русских слов.
Я начал с нескольких расхожих фраз, которые я уже знал наизусть. «Да здравствует победоносная, непобедимая русская армия! Да здравствует объединенная могучая Россия!» А затем, вспомнив до сих пор звеневшие у меня в ушах слова из «Четырнадцати пунктов» президента Вильсона, добавил: «Да здравствует долговечный союз между Россией и Америкой!»
Разумеется, эти фразы были встречены продолжительными аплодисментами, но я чувствовал, что они – поверхностны. Я подыскивал слова, чтобы сказать что-нибудь серьезное, но в то же время сделать свое выступление более легким. И тогда, немного с запинками, но все же довольно прилично я сказал, верно, что я говорю по-русски плохо, но это только по одной причине. «Русский язык – очень сложный. Когда я пытался говорить по-русски с извозчиком [водителем дрожек], он подумал, что я говорю по-китайски. Даже лошадь немного испугалась». Это вызвало раскатистый хохот у слушателей, и Ленин тоже громко рассмеялся, лишь Подвойский остался стоять с таким же торжественно-невозмутимым лицом.
Но тут началась моя борьба. Я пытался сказать им, как тронул меня их вид, зеленых новобранцев в новенькой форме, свежих, освободившихся от фабричных скамеек. Понимая, что в партии есть разногласия, и в народе тоже, насчет всего вопроса о сепаратном мире с Германией, я хотел, чтобы они узнали, что я в курсе, что революции грозит опасность и что опасность может грозить самому Петрограду. До сих пор аудитория была вежливой, не важно, как бы ни коверкал иностранец их слова, русские были милосердны. Поэтому в каждую паузу, когда я подыскивал слова, они мне аплодировали, и это давало мне время перевести дух. Но теперь я достиг высшей точки. Если дело дошло до откровенного признания, если подступил великий кризис, я хочу, чтобы они знали, что я…
Теперь они прислушивались к моим словам. Никто не аплодировал. Я чувствовал, что у меня выступил пот. А потом ощутил, как глаза Ленина сверлят меня, и обернулся к нему.
– Какое слово вам нужно? – спросил он по-английски. Он больше не смеялся. Глаза его, правда, все еще весело смотрели на меня, подбадривая меня продолжать.
– Enlist, – ответил я.
– Вступить, – подсказал он.
И я продолжил. Я сказал, что готов вступить в социалистическую армию. Всякий раз, когда мне нужно было подобрать слово, я оборачивался к Ленину, и он подсказывал мне, и я продолжал далее, без неловких пауз.
Я более или менее случайно ухватился за волшебный шанс угадать, что в этот момент нужно было массам. Само мое присутствие было очевидным доказательством нынешнего интернационализма, и таким образом их революционный пыл возрос, а аплодисменты нарастали и смешивались с дружеским, одобрительным смехом, вызванным моим английским произношением слов, которые мне подсказывал Ленин.
Социалистический товарищ, такой безошибочно американский, который собирается вступить, если в этом будет необходимость, в ряды социалистической армии, дал новый поворот к интернационализму, который был на устах многих ораторов, выступавших в те дни. Потому что здесь говорил некто, считавший, что революция не защищена от германского нападения, но что если на нее нападут, то он, этот человек, присоединится к ним.
В конце на своем ужасающем русском языке я заверил их, что в Америке будет революция, но не сказал когда.
– Мне очень жаль, американский рабочий класс весьма консервативен. – И тут я встрепенулся. – Да здравствует революция! Да здравствуют социалистические войска! Да здравствует Интернационал! (Я воспроизвел эти слова так, как записал их ночью, и это иллюстрирует, почему у Ленина возникли педагогические поползновения; с этого времени я стал его учеником, и вполне трудным, так как ему пришлось призвать на помощь все свое мастерство учителя.)
Когда я спускался с машины, Ленин тепло обратился ко мне.
– Что ж, это неплохое начало освоения русского языка, – добродушно произнес он. А затем добавил с подчеркнутой серьезностью: – Но вам надо еще постараться. – Обернувшись к Бесси Битти, которая пришла со мной, он сказал, не подтрунивая и не пытаясь быть галантным, но вполне серьезно: – А вы тоже должны выучить русский язык. Поместите в газету объявление и скажите, что хотите давать уроки по обмену – вам русский, а вы – английский. А потом просто читайте, пишите и говорите только на русском языке. – И обратился к нам обоим: – Не разговаривайте с американцами. В любом случае, это не пойдет вам на пользу, – шутливо добавил он. И еще сказал мне: – В следующий раз, когда я увижу вас, я устрою вам экзамен.
Ленин уехал, машина, в которой он сидел, укатила, а мы медленно пошли пешком с Манежа в окружении толпы, после того как прозвучали три выстрела. В него выпустили три пули, пробившие машину. Фриц Платен, швейцарский левый социалист, сидевший рядом с Лениным на заднем сиденье, был ранен в руку. Это была первое покушение на жизнь Ленина, сделанное будущим убийцей, спрятавшимся на боковой улице. Преступнику удалось скрыться.
Потрясенные, мы с Бесси Битти поспешили к месту происшествия, пробиваясь сквозь толпу. Нам нужно было выяснить наверняка, не ранен ли Ленин.