Повесть о братьях Тургеневых - Виноградов Анатолий Корнелиевич. Страница 38

– Сёма, Сёма, дай перо!

Крепостной мальчуган вбежал в комнату.

– Вот видишь, что ты наделал, – сказал Тургенев, – который день не чинено перо!

Четырнадцатилетний Семен в светло-голубом фраке и в валенках (сочетание странное, которое возможно было только в отсутствие Катерины Семеновны!) без всякого испуга через плечо Тургенева посмотрел в рукопись и громко прочел:

– "Я прочел план, я прочел план, я прочел план".

Тургенев локтем отстранил подбородок Семена и сказал:

– Послушай, четвертое перо меняю, и все не очинены, а все потому, что барыни нет, да?

– Нет, Николай Иванович, ей-богу нет, совсем не потому, – и быстро принялся чинить перья.

Семка ушел. Тургенев подошел к окну. Зеленоватые тяжелые зимние сумерки, несмотря на март месяц, с дымом и морозом расстилались перед окнами.

«До чего грязна Москва, – думал Тургенев. – Но что касается кляксы от неочиненного гусиного пера, то, право же, она своевременна». Посмотрел в дневник. Слово «план» написано прописными буквами. «Пора бросить глупости, пора вспомнить, что я в царской самодержавной России», – с этими словами внезапно упал на кресло. В мозг ударила молния, задрожали руки и ноги, ослепило глаза. Об этом плане говорить невозможно. С неимоверною остротою завихрились мысли и перенесли зрение в шахту «Доротея». Черные угольные ходы, душные коридоры, а там необычайно яркий свет и слова лучших людей мира о том, что сквозь черный угольный ход без страха нужно идти к вечному свету, но что этот вечный свет есть истинное блаженство. «Какое? Вечное. Для кого? Не для тебя и не для тех, кого ты любишь. Жуткое чувство...»

«Так вот в чем дело, – думал Тургенев, – символ вечного света овладел моей волей, и единственно, что я знаю, это то, что я никогда не сверну с дороги, что я не выйду из повиновения, что я вольный каменщик, но я должен так же точно знать, что все мои надежды, связанные с отечеством, не сбылись. Обещано мне было точно определить каждый шаг моего поведения, и если сейчас я не могу этого сделать и в силу этого в России бездействую, обращаясь только к занятиям научным, то буду надеяться, что в будущем дорога моя прояснится».

Вздрогнул, словно в лихорадке попал на мороз. Трижды постучались в дверь. Вдруг вспомнился Париж, девица Мерси и арест какого-то маркиза. Стук повторился. Скинул с себя тяготу лихорадочного бреда, спросил по-французски: «Кто там?!» По-русски услышал ответ:

– Николай, это я.

Вошел Александр Иванович.

«Лучше бы какой-нибудь полицейский», – подумал Тургенев. Давно тяготился мыслью о том, что рано или поздно предстоит объяснение. Приехав из-за границы, уже застал в доме главного хозяина – брата Александра, но говорить с ним по душам не хотелось.

«Ведь четыре года прошло, – думал Тургенев, – все переменилось, и то, что знаю я, никакого отношения не имеет к узам родства».

Александр Иванович вошел веселый и улыбающийся. Он нес в руках, словно псаломщик евангелие, толстую книгу в кожаном переплете и весело, живыми глазами глядя на Николая, говорил:

– Скажи, пожалуйста, как бы ты отнесся, ежели б мы в Коровине – Тургеневе устроили ткаческую фабрику? Вот смотри, что досужий человек Левшин пишет.

Александр Тургенев положил перед ним книжку Д.В.Левшина «Русский полный фабрикант и мануфактурист» и добавил:

– Он призывает русское дворянство к делу развития индустрии. Что на это скажешь?

– Что мне сказать вам, дорогой брат? Вы – здесь хозяин и глава семьи. Делайте, как хотите. Меня смущают только волнения посессионных рабочих в двенадцати волостях Пермской губернии. Это ведь все таки государственный крестьянин, однако же простой перевод их на положение фабричных вызвал такие шкандалы. Что будет дальше, если мы крепостных будем посылать на фабрики в порядке оброка?

– Ты вечно во всем сомневаешься, – ответил Александр Иванович. – Мы совершенно по-разному смотрим на европейские дела, а ты от меня затаился.

– Я отвечу вам на все ваши вопросы, Александр Иванович, – спокойно сказал Николай Тургенев.

Старший брат сел. За ним и Николай опустился на маленький стул около кресла у письменного стола.

– Николай, я хотел поговорить с тобой серьезно! – внушительно беря быка за рога, произнес Александр Тургенев.

Николай сидел желтый, как лимон, смотря позеленевшими зрачками на брата и удерживая губы от брезгливой гримасы. (Впрочем, он сам не понимал, что с ним происходит.)

Александр Иванович продолжал:

– Ты был во Франции – это нехорошо! Ты был в Италии – это еще хуже! Я слышал о том, что там какие-то шахтеры, какие-то угольщики-карбонарии, как их зовут итальянцы, затеяли какие-то страшные перевороты, ломающие вселенную. Властью старшего брата и опекуна я требую, чтобы это было все оставлено. Никаких шахт, никаких угольщиков! Ты – исконный дворянин, и дворянство не позже шестой книги должно уцелеть в Европе. Довольно с нас бонапартизма!..

Николай вздрогнул. Вскочил.

– Я, кажется, не давал повода, братец...

– Я, конечно, не обвиняю тебя прямо в приверженности к этому дьяволу, но согласись сам, что вести себя так неблагоразумно. Ведь есть Бонапарт и бонапартизм. Быть может, этот маленький офицер, ставший императором, и сам не знает, кто направляет его волю.

– Будьте уверены, дорогой брат, что его волю направляет третье сословие.

– Тем хуже, – сказал Александр Иванович. – Нам давно известно, что такое невежественное купечество.

– В той же мере, в какой мне известно, что такое невежественное дворянство.

– Я сам от этого стражду, – сказал Александр Тургенев.

– Если страждете, надо действовать, – сказал Николай Иванович.

– Что ж ты посоветуешь? – спросил Александр. – Якобинство?

– Нет, не якобинство, не кровь, не топор, не казни. Весь семнадцатый век мы имели то, что во Франции разразилось столетием позже, мы имели Разиных и Пугачевых – довольно с нас этого! Я считаю в последний раз необходимым воззвание к разуму дворянства.

– Да, но для этого необходимо не запираться в четырех стенах, а действительно взывать к первейшим людям своего сословия. Да что там говорить, – продолжал Александр Тургенев, – я тебе прямо скажу. Внизу сейчас сидят лучшие люди России, даже те, кои во мнениях расходятся. Назову тебе – Николая Михайловича Карамзина, старого моряка Шишкова и твоего любимца Василья Львовича Пушкина... Кстати скажу тебе: в прошлом годе отвез я его племянника в новообразованный Царскосельский лицей. Ну, я тебе скажу, мальчишка! По дороге забил меня вопросами. Директор его принял и сказал: «Хлопот будет много. Даром, что зовут его так же, как вас, Александр».

– Александр Пушкин?

– Дело не в том, а сойдешь ли ты – меланхолик – вниз или нет? Вот что меня интересует.

– Очень ли это необходимо? – спросил Николай Тургенев. – Если спрашиваете как брат, нет к тому моей охоты, но если по закону приказываете... (пожал плечами) должен сойти, хотя знаете что, Александр Иванович... (опустился в кресло, освобожденное братом) трудно мне. Я еще диссертацию не кончил, и каждые сутки на счету.

– Диссертация твоя для заграницы, а нонче что Китай, что Геттинген – расстояние одинаковое.

– О-чень жаль, – злобно сказал Николай Тургенев и молча последовал за братом.

Вошли через разные двери, Александр Иванович немного раньше, Николай Тургенев позже – в другую дверь.

На столе, покрытом белоснежною скатертью, стояло необозримое для глаз количество бутылок; раки, холодная телятина, ветчина и салаты всевозможных сортов чередовались со всевозможными холмами каких-то неопределенных блюд. Дым стоял столбом. Чубуки висели на стенах и торчали в руках некоторых гостей, отошедших в сторону и куривших английский опийный табак через пемзовые мундштуки. В середине стола стоял Василий Львович. Когда вошел Тургенев, он кричал:

Знакомка новая, обняв меня рукою,
"Дружок, – сказала мне, – повеселись со мною;
Ты добрый человек, мне твой приятен вид,
И, верно, девушке не сделаешь обид.
Не бойся ничего: живу я на отчете,
И скажет вся Москва, что я лиха в работе".
Проклятая! Стыжусь, как падок, слаб ваш друг!
Свет в черепке погас, и близок был сундук...