Брысь, крокодил! - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 28
Кабы сдохнуть-то, а? Кабы за Петенькой следом. Как раз в том году он и умер, надышался с парнями на чердаке, может, брызгалок этих от тараканов, а может, и клея — разве Олечка толком знает, она же ребенок, — говорит: тех двух мальчишек откачали, а Петю не смогли. Говорит: «Мамочка, он такой красивый в гробу лежал. А Лизка говорит: спорим, ему румянами щеки разрисовали?»
Сырость такая, как в земле сейчас, рядом с Петенькой. И струи, как прямо червивые.
«Извиняюсь, что друга вашего побеспокоила, — она тогда этой Колиной фре чистую правду сказала ведь: — Сынок у меня умер. А помянуть не на что!» Коля тут очень в лице изменился: «А как, — говорит, — сына вашего звать?» Небось, он про Мишку подумал. Выгреб из кармана денег, не считая, все, сколько было. А фря его как дернет за рукав: «Неужели ты этой… веришь?» А Тося руку его поймала и целовать: «Петенька мой умер. Старшенький, Петя. Он теперь там за нас, за всех заступник!» А деньги на землю посыпались, она их пока по копеечке собирала, они и ушли. Их такси уже битый час дожидалось — счетчик-то тикал!
Бог захочет прибрать, Он всегда найдет способ — и через улицу побежала, — только что же Он тянет-то? — чуть ботинок с ноги не свалился, они больше, чем нужно, на размер, — а допустим, сейчас она заработает тысяч сорок, и купит у Леопольда к зиме…— тормоза завизжали, как бензопилы, и светом ее полоснуло, а она уже на тротуар заскочила, — безрукие дураки, задавить и то не умеют! — Бог он все видит, ей же завтра к Машеньке нужно. Воспитательница говорит: «Приходила инспекция нас проверять. Дети другие обрадовались, думали их по семьям брать будут, а Маша под кровать залезла, кричит: у меня мамочка есть!» И картинку нарисовала: мамочка, я, Оля, Петя и Миша. А что Петенька умер, она и не знает. И не надо. Ей одно пока надо знать, какая у нее большая семья.
Или имя это такое у Пети несчастное? Старший брат мамин, тоже Петя, ехал на тракторе через речку, триста метров всего до моста не доехал, выпивши был, а лед-то уже весь разморило, в апреле-то месяце, вот он и провалился. Мама очень ее умоляла, чтобы первого внука она Петенькой назвала. А вот и не надо было ее слушаться! А еще у них в Липках, где их школа была, тоже Петр жил, Маврин его фамилия, говорили, он до войны к бабе Гане два раза сватался, так его сын родной зарубил, — на Седьмое ноября из района приехал, сели они выпивать, он и спрашивает отца: почему, говорит, кабанчика, меня не спросясь, зарезали, а отец ему деньги скомкал и прямо в лицо: на, подавись, сучий потрох, а сын обиделся очень: мне не деньги нужны, а уважение. И тоже в лицо ему — топором. Хоронили, так головы и не открывали.
И приметила возле урны бутылку, хоть и в кромешной темноте, — а у нее на это нюх, как у других на грибы, — запрокинула и захлебнулась чем-то сладким, густым — кагором — граммов сто или сто пятьдесят. Бог послал. А иначе хоть не ходи на работу. А теперь вот можно будет и повыбирать. За стакан? за киосками? — извините!
Под мостом постояла в его гудящем, подрагивающем мраке, чтоб немного подсохнуть, и шагнула на эту вечно куда-то текущую площадь из машин, людей и огней, и асфальт, как горячий, как если бы он дымился, жег им пятки, — и все они бегали от залитых сверканием колонн до провалов в земле и обратно, и тащили тележки с вещами, а те застревали в колдобинах, а они все равно их пихали, как в аду, — только разве с собой унесешь-то?.. Ей захотелось им крикнуть: дураки вы смешные какие, как Олечка моя говорит, дебилы нелеченные, остановитесь, подумайте сами, ну на кой вам эта прорвища чемоданов, вы за целую жизнь этих тряпок не сносите! раздайте вы их бедным, бесприютным, чтоб они же вас потом не обчистили, вам же лучше, какие же вы дураки, и сами тоже никогда не воруйте, пожалуйста, я вас очень прошу, — у жены, у подруги, а если даже и у чужого человека, все равно, умоляю вас!
И прислонилась к колонне. Тут и надо стоять. Взъерошила мокрые волосы. Из дверок метро тянуло духом разморенных тел. Стало жарко. Или это вино, как дрова, всю ее протопило. Пирогов бы с черникой, какие мама пекла! А не этих хоть-догов, хоть-не-догов — а и ими бы кто угостил, походила вокруг — что-то некому. И осела на выступ этой самой колонны. А на площадь не надо соваться. Там другие гуляют, которые и помоложе, и подороже, и вообще… Надо только кивнуть им: мол, здесь я, заступила на караул, — если кто будет не по ним, они ей перешлют, и с ментами уж они-то сторгуются! — и помахала Наташке-мамашке, ихней главной — у нее для ментов бумажек этих стотысячных понатыкано по карманам, не сосчитать. И Наташка ей тоже кивнула. Каждый день на работу выходит, как подневольная, — пожалеть ее, бедную, только можно. И укуталась в кофту, и нос в нее сунула для тепла — не сморило бы! — надо работать, надо много и честно работать, — это мама сказала, она вспомнила: ей приснилось сегодня, как они с мамой в болоте по самое горло лежат (точно так же, как в жизни: за Песчанкой, за речкой ихней по большаку фуры бегали, а дорога на повороте плохая, и которая фура переворачивалась, так ее менты сторожили, а песчановские да и липовские тоже, не будь дураки, ближе к ночи залезали в болото и ждали, когда мент отлучится, и тащили мешками, что из фуры-то на дорогу нападало — то конфеты, а которая кофе везла или мыло, или даже консервы), и вот мама во сне говорит ей: «Антося, надо много работать, вот как я, например!» А Тося и спрашивает: «Если ты, мама, так много работала, чего же ты на старости лет в болоте валяешься?» А мама и говорит вдруг: «Дак это я, Антошенька, уже умерла! А ты меня не схоронила, ты же не знала!» — или это ей все сейчас снится? вся продрогла уже в этой хляби-то! — «Мама, а я почему здесь лежу тогда, я-то живая!» — «А ты, доченька, чуда ждешь, как они!» И тогда она обернулась и видит: все болото головами утыкано, как колхозное поле капустой, и все головы эти к небу задраны, а по небу летит как сосиска преогромная или нет, наподобие сникерса, он и есть!.. а болото от его приближения все буквально трясет… И открыла глаза — кто-то дергал ее за плечо — не запылился! Витька, сволочь такая, стоит не качается, и глаза тоже трезвые, злые:
— Ща! Пивка для рывка! Давай в темпе! — и бутылку сует ей. — Ну? По-быстрому!
— Пошел ты! — толкнула его. — Отдавай мои деньга!
А он сгреб ее кофту, она и повисла в ней, как в авоське:
— Встала! Резко! Там мой товарищ — за углом. Ему надо по-быстрому!
Так бы в морду ему и харкнула, собрала всю слюну, но от этого снова затошнило и все кишки, как ногу, свело. А он ее уже за угол тащит. Ему люди, не люди, он же знает, они все равно от хари его лешей шарахнутся.
И поставил ее перед ним. А у друга-то все лицо побритое оказалось — и она этим обнадежилась, даже улыбнулась ему. И пока Витька пиво свое сам стоял выжирал, аккуратно сказала:
— Вы, я вижу, в квартире живете.
— Ну, — как спросил, а не то что ответил.
— У меня время сегодня есть. Даже много его, — и опять ему снизу одним уголком улыбнулась.
А он взял ее за плечо, как за руку, потому что здоровый был очень, и повлек — к троллейбусным остановкам, видимо. И некоторые из девочек обернулись посмотреть, до чего он солидный, выбритый, с паспортом человек. И Наташка-мамашка подмигнула: не забудь, мол, денюжки на сервант. Только это, конечно, навряд ли обломится — это Витька ему еще должен, небось. Но не в деньгах же счастье, правильно, е-мое? — в животе снова сильно стреляло, но культурно, без звука, — так неужели он дома ее не накормит? И увидела хлебный киоск.
— Слышь, тебе хлеба не надо?
А потом остановки и киоски все кончились. И он вел ее переулками, быстро, молча — значит, точно в квартиру, к себе, где и хлеб, и селедочка, и колбаса — у таких, у серьезных, бывает весь холодильник забит по самую морозилку.
— Меня Ща можно звать. Или Тося. А тебя?
— Чего меня звать? Тут я! — и как старой знакомой, крепко сжал ей плечо. И ботинки на нем были модные, на липучках.
— А у тебя душ работает?
— Водкой рот пополощешь, вот и подмылась! — пошутил, и от этого голос у него, как поношенный ворот, весь залоснился и потеплел.