Брысь, крокодил! - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 39
Опыты
Р.И.Б. опыт демонстрации траура
Когда скончался мой второй муж, в морге я была в черной прямой юбке до середины икры, в черном приталенном жакете и его любимой из искусственного шелка блузке, тоже черной, но спереди в белый горох, потому что мы уже несколько лет как состояли с ним в разводе. Мне повезло, что стоял уже конец августа и было довольно-таки прохладно, так что я смогла позволить себе старую мамину, еще с довоенных времен, черную шляпку, плоскую, с приподнятым козырьком, с рыжим перышком и вуалькой. Я это сделала именно ради вуальки: я ведь не знала, какое впечатление на меня окажет общая атмосфера ритуального зала, который примерно за месяц перед тем открыли при нашем центральном морге, буду я плакать или не буду и каким образом на меня за это посмотрят родственники от его последнего брака: мол, скажите, рыдает, будто любила его больше, чем мы! — и наоборот, сослуживцы, которых я знала, как облупленных, и они меня знали, и как он гулял от меня, знали, а все равно бы сказали: мол, столько лет прожила, а слезы из себя не выдавила. Так что вуаль соответствовала общей обстановке как нельзя лучше. И я была рада, что не послушалась маму и надела эту ее шляпку. На вуальке были еще черные, сделанные из бархата мушки, которые можно было принять хоть за родинку, а хоть и за размазанную возле глаза слезу. Жалко, что таких удобных вещей наша промышленность больше не выпускает. Из украшений я решила себе позволить только два обручальных кольца: первое в память о покойном и второе как утверждающее продолжение моей жизни, к покойному уже касательства не имеющей. Туфли надела старые, во-первых, потому что растоптанные, а во-вторых, на случай дождя и кладбищенской грязи, что, кстати, потом и сбылось. В один карман жакета положила белый носовой платок с белой вышивкой шелком вдоль уголков, — в наши дни уже практически никто не умеет так ненавязчиво накрахмалить и подсинить белье, — этот платок имел хруст первого снега и такой же отблеск, какой на снегу бывает от небесной голубизны. В другом кармане жакета у меня лежал большой носовой платок моего третьего мужа, очень темный, с едва заметной двойной полосой по краям. В морге и на кладбище я комкала в руках и подносила к глазам большой темный платок, что соответствовало печали момента, а уже потом, на поминках, в длинной коммунальной квартире, где у его новой семьи были две смежные комнатки в девять и двенадцать квадратов, я достала свой маленький, белый, как теперь никто уже не крахмалит и не синит, платок, чтобы гости наглядно увидели: от каких условий он ушел, чтобы в какой грязи поселиться. Губы я себе позволила накрасить только во второй половине поминок, когда обстановка разрядилась, стали вспоминать смешное — сначала о покойном, а потом и другие нелепые случаи. И примерно тогда же сняла жакет, после чего оказалось, что черная блузка в белый горох у меня комбинированная: так, например, спинка у нее вся черная, а воротник, который до этого скрывался под жакетом, кипельно-белый. Еще к этой блузке у меня имелся белый пристегивающийся волан, который крепился к пуговкам от выемки горловины и прямо до пояса, но я его оставила дома, потому что под эти поминки волан явно не подходил. Всего я не умею аргументировать, но очень чувствую подобные тонкие грани.
Доказательством этому, между прочим, могут послужить похороны восьмимесячной внучки наших соседей по даче, на которые я пришла именно с этим белым воланом, прикрепленным к той же комбинированной блузке, что, во-первых, очень к месту бледнило лицо, а, во-вторых, эту блузку заметно преображало, а я уже в ней этим летом была у них на юбилее. Из украшений на мне были только сережки с искусственным жемчугом, два обручальных кольца и золотая цепочка. На ногах черные ажурные чулки и новые на высоком каблуке синие босоножки, что при венозных ногах было с моей стороны почти подвигом. Но поскольку наши соседи были в то время люди достаточно высокопоставленные и я понимала, какой круг соберется, и как они болезненно будут реагировать, если кто-то бросит на их положение тень, то с моей стороны было бы некрасиво не пойти им навстречу, и тем более в такой день. Потому что насколько же легче свою культуру показать в местах отдыха: на именинах, на концерте, на вручении грамот передовикам производства, на набережной в Крыму или в парке культуры и отдыха, о, я это тоже всегда умела. Но полностью соответствовать моменту конкретных похорон — только это выдает человека с головой, потому что на это способны только культурно тонкие натуры. Например, когда у меня наконец умерла мама, три с половиной года пролежала, все делая под себя, так что уж и в дом никому не войти, а мне, так наоборот, из дома не выйти, и вот лежит она маленькая, раз навсегда помытая, в своем стареньком синем, а точно на вырост пошитом платье и в белом, в мелкий цветочек платочке, которым я челюсть ей сразу же и подвязала, — а я стою и не знаю, первый раз в жизни не знаю, в чем мне теперь надо быть. Мама отмучилась, и я с ней отмучилась. Что же мне, думаю, как зеркало, себя зачехлить с головы до пят? Люди придут, скажут: что мы не знаем, как она с ней извелась, зачем же комедию перед нами ломать в трагических тонах? И наоборот, чуть не так приоденься, сестры материны заклюют. А двоюродная у меня есть, такая грубая женщина, ей из армии сына в цинковом гробу привезли, ничего не открывали, какой он там лежал, неизвестно, казалось бы, стой себе, если тебя еще ноги держат, и думай, чем дальше-то теперь будешь жить, так нет, она к его девушке прямо на кладбище подошла, причем именно что не к невесте, а к девушке, с которой он перед армией немного погулял и ушел, так двоюродная ей в лицо плюнула и еще стала носовым платком румяна и помаду с нее стирать. И вот стою я около мамы, это все внутри себя взвешиваю. Одно дело на чужие похороны ходить, а совсем другое — у себя принимать. А у себя-то я их только раз принимала: у меня когда первый муж утонул, с двумя малолетками меня оставил, залил глаза, что называется, бесповоротно, железобетонные блоки на строительство камвольного комбината вез, так его потом из озера вынимать пятитонный кран из области вызывали. А не утонул бы, так по расстрельной бы пошел, он ведь сначала на переезде «победу» в пластилин раскатал, хорошо бы еще просто «победу», а в ней какое-то важное руководство сидело. Ко мне из разных органов после этого с месяц ходили: мол, никто ли его к этому не подстрекал? А я им говорю: где ж вы, мои люди дорогие, были, когда он меня вокруг дома гонял с топором, с косой, с вилами, один раз с артиллерийским снарядом даже, от войны уцелел, на чердаке у нас, оказывается, лежал, — может, его и к этому кто подстрекал, кроме зеленого змия? Мы тогда в районе жили, а в районе похороны, о, это самая что ни на есть кульминация жизни, и потом девять дней, а потом сорок дней, — всех уважь, накорми, напои. В девять дней я еще не в себе была, его мать меня во что положено, в то и обрядила, а уж на сороковины я им показала, какого мы парня потеряли и как его всем нам будет не хватать, — и, что характерно, об этом громче других мать этой табельщицы с автобазы вопила, с которой, все знали, он путался. И вот напекли мы со свекровкой блинов, а как к гостям выходить, я — к себе, взяла и то самое платье, в котором мы в загсе расписывались, и надела. Розовое, атласное, лиф сзади на двадцати двух пуговках, внутри они деревянные, а по верху тем же атласом обшиты, сейчас такие уже не делают, впереди вставка из белого гипюра, юбка колоколом, внизу волан, сверху по плечам и вдоль выреза рюши, и пояс, на фетр посаженный, плотный, широкий, отчего фигура, как рюмочка. Только шальку черную на плечи набросила, чтобы друзья его меня не прибили, когда выпивши станут. А они это так расценили, что я, мол, считаю себя его вечной невестой, — это свекор им так преподал. А сам меня в темноте подловил, когда я им в погреб опять за самогоном пошла, да на сеновал, и давай с меня платье срывать, хорошо, не снасильничал спьяну. Ничего не могу сказать, совестливый был человек, две газеты выписывал — «Правду» и «Советский спорт» и еще себе два журнала — «Огонек» и «Советское пчеловодство», а для меня «Работницу».