Вышел месяц из тумана - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 16

В общем, выбрала я озерцо позаплесневелей, развернула платочек. А камень я еще по пути припасла. Положила его рядом с зубками, завязала крест-накрест — и в воду.

«Я с теми, кто вышел строить и месть! ..»

(Ты помнишь, как меня чуть из школы не выгнали, когда я к его гражданственной лирике эпиграфом взяла: «…и месть в сплошной лихорадке буден»? Ты еще вместо мамы в школу ходила… Ничего, я потом оттянулась в полный рост в родной стенгазете: «Как сказал, помнится, пиит, даже к финским скалам бурым обращаюсь с калом бурым».

И этого не вынесла даже лояльная Шур-Шура: «У Поэта сказано „с каламбуром!“ — „Александра Александровна, так и я ведь с каламбуром!“ — „Ты с…— даже повторить противно!“ — „Вы же нас сами учили следовать не букве, а духу!“ — „Но дух-то у тебя какой, нос заткнуть хочется!“

Зато одноклассники меня вдруг полюбили — недели на полторы, а то и на целых две. Ну что тебе Пал Скорпионыч! А еще я звала его Палом Секамычем, и, представь, откликался!)

Ну и вот. Я вернулась с лимана и решила уехать, побросала вещички в рюкзак и — на первый автобус. Мне казалось, что так будет лучше — будет легче. Я даже билет умудрилась продать — прямо с рук. И уже встала в очередь — бронь обещали на проходящий. А потом я подумала: целая жизнь впереди, и всю эту огромную, длинную жизнь мне придется гадать — обо всем, — а не только, чьи именно зубы. Впрочем, это мне вдруг показалось важнее всего.

Я поймала попутку, чтобы к завтраку быть за столом…

Знаешь, дальше — не так интересно.

Если отрочество — средневековье, значит, юность — по логике, Ренессанс, ну, а молодость, сколь барочна, столь и порочна? Ты однажды сказала, что отрочество неизбывно во мне, что есть вечные отроки, даже в старости их глаза прожигают, как угли, потому что не смотрят в себя… Я барочна, Татьяна! Отныне — барочна, невзирая на худосочность. Весь декор мой, вся пышность — внутри. Я не буду пить дрожжи — из принципа: я не тело, а тело — не я. Я прочла у Ломброзо, как один сумасшедший приходил на могилу, которую он считал своей, как он видел сквозь землю разложение измотавшего душу, ненавистного тела и как он ликовал. Он считал себя призраком и все время ходил просветленный.

Это — все-таки выход. А, возможно, что даже и вход.

Не пугайся. Уж мне-то он точно заказан. Если я не рехнулась, когда Пал Сергеич сказал, что к нему заявилась жена! Он подплыл ко мне в море, потому что я к завтраку все-таки не поспела, и сказал, что готов от стыда утонуть, что Оксана ревнива, как тысяча мавров, что упала как снег, он не ждал, не гадал. И вдруг с пафосом: «Хочешь, мы завтра уедем?» — «Ты и я?» — «Нет, ну что ты! Я и она». — «Вы? С чего бы?!» — «Мне стыдно мозолить тебе глаза». — «Интересно! А ей что ты скажешь?» — «Ей? Придумаю что-нибудь. Ну, будь умницей!» — и нырнул: был и нету. Я хотела сказать, что люблю, что стерплю, еще классик сказал, что жена есть жена, и пускай уж себе отдыхают, но он вынырнул так далеко…

За обедом им подали тертый суп и пюре! Я специально три раза ходила — то за хлебом, то за вилкой и ложкой — мимо них. Пал Сергеич грыз мясо и — кровожадно. Суп с пюре ела белая женщина с очень красным от солнца и, наверно, от злости лицом. У нее были крепкие ноги — я на пляже потом рассмотрела, — могучие плечи и низко посаженный зад. Говорят, что изъяны волнуют мужчин — например, асимметрия, да? Это правда? У нее ягодица одна как-то больше другой… Ну и челюсть, как ты понимаешь.

В монастырь мне нельзя, потому что и там чают в теле воскреснуть — по-моему, страшная пошлость!

«Синих вод окоем
Все темней и тесней.
Запершись с ней вдвоем,
Что ты телаешь с ней?»

— тоже пошлость, конечно, но все же простительная. Я же не знала, что, запершись, они чемоданы пакуют. Я торчала на пляже — колом, шпингалетом. Я изъела их желтую штору, как моль китель дедушкин — он в руках расползался, и от этого было гадливо и страшно. Я тогда разревелась, а мама сказала, что таких психопаток, как я, не берут в октябрята. И ты согласилась. Ты всегда соглашалась, потому и ходила в любимых. В них и ходишь. «Вот Танечка — нашей породы, а ты! У свекровки был прадед, она говорила, родную сестру запорол — их отродье!»

А сестру запорол, потому что за друга отдал, а она оказалась гулящей. Генетически я, вероятней всего, прямо к ней восхожу.

И — она поняла бы меня, как никто?

Ты же только приклеишь ярлык. Я созрела, я давно перезрела уже — вот чего ты не хочешь признать. Ну так слушай!

Я осталась на лишние сутки, потому что билет продала, а когда попыталась купить, удалось только этот — в проходе и при туалете. Потому и не сплю, вонь такая — не морщься, пожалуйста. Я духами под носом намазала и лежу — ничего. Я осталась на лишние сутки, и я думала, Павел Сергеевич — Запорожье ведь рядом — приедет. Поболтать, попрощаться, адрес дать или мой взять хотя бы. Жизнь ведь — это ужасно долго. И нельзя же на всю эту вечность!..

Пересменка похожа на зиму: пляж пустой, лежаки — под замком. К довершению сходства еще с ночи зарядил мелкий дождь. Он убил все следы. Я сидела на лавке и смотрела на шторм, становясь постепенно сама этим грохотом, этим воем. Я кричала, не слыша себя. Чтоб расслышать, заткнула пальцами уши, а когда оглянулась, то увидела недомерка-качка. Он смотрел на меня, как буравил. А потом закричал, то есть рот разодрал и задергал плечами. Я спросила: «Дурак или в детстве ушибли?» Слов он слышать не мог, но кадык — он торчал у него до того непристойно! — вдруг полез вниз и вверх, вниз и вверх. Я сидела в плаще, он стоял в красных плавках — по всему было видно, что только заехал и от радости оборзел. И помчался к воде, и запрыгал на волнорезе, а потом его смыло, наверно. Я смотрела на чаек, как они головами мотают, из песка вынимая объедки. А когда обернулась, качка уже не было. Волнорез весь насквозь промывался водой, как слюной, — костью в горле застряв. Я залезла на лавку, потом побежала к воде. На солярии — я помчалась потом на солярий — я увидела пошлого вида блондинку с Бертой Марковной, которая перепутала день и тоже на лишние сутки застряла.

— Лучше б я его сразу придушила ногами! — кричала блондинка.