Делириум - Оливер Лорен. Страница 21
— Ты не можешь это обещать, — чтобы сдержать дрожь в голосе, я делаю глубокий вдох. — Ты не знаешь, что будет. Ты не можешь быть ни в чем уверена.
— А ты не можешь продолжать каждую секунду трястись от страха.
Вот оно. Она действительно это сказала. Я в бешенстве оборачиваюсь, внутри меня разрастается что-то черное и давно забытое.
— Естественно, мне страшно. И я правильно делаю, что боюсь. А если ты не боишься, то это только потому, что ты живешь в своем маленьком идеальном мире, у тебя маленькая идеальная семья, у тебя все идеально, просто совершенно.
— Идеально? Значит, так ты думаешь? Ты считаешь, что моя жизнь идеальна?
Хана говорит тихо, но в голосе ее чувствуется столько злости, что мне хочется отойти подальше, но я заставляю себя оставаться на месте.
— Да. Я так считаю.
И снова этот смех, похожий на отрывистый лай.
— Значит, ты думаешь, что все это идеально? Просто лучше не бывает?
Хана разводит руки в стороны и делает полный оборот кругом, как будто хочет обнять комнату, дом, все, что ее окружает.
Ее вопрос ставит меня в тупик.
— А разве не так?
— Все не так, Лина. — Хана трясет головой. — Послушай, я не собираюсь перед тобой извиняться. Я знаю, у тебя есть свои причины для того, чтобы бояться. То, что случилось с твоей мамой, ужасно…
Тело мое напрягается, буквально наэлектризовывается.
— Не впутывай сюда мою маму.
— Но ты не можешь продолжать во всем винить свою мать. Она умерла больше десяти лет назад.
Злость, словно густой туман, поглощает меня всю. Мой мозг заносит, как машину на льду, он бьется о выскакивающие наугад слова: «страх», «вина», «помни», «мама», «люблю». Теперь я вижу, что Хана — змея. Она долго ждала, чтобы сказать мне это, выжидала, чтобы прокрасться как можно глубже в мое сердце и укусить как можно больнее.
И в конце приходят только два слова:
— Пошла ты…
Хана поднимает вверх обе руки.
— Слушай, Лина, я просто говорю тебе — забудь. Ты совсем на нее не похожа. И ты не кончишь как она. У тебя нет этого внутри.
— Пошла ты!
Хана старается быть тактичной, но мой разум молчит, и слова выходят из меня сами по себе, одно за другим. И мне хотелось бы, чтобы каждое слово было как удар и я била бы ими ее по лицу: бац-бац-бац.
— Ты ничего о ней не знаешь. И меня ты не знаешь. Ты не знаешь ничего.
— Ли-ина… — Хана протягивает ко мне руки.
— Не трогай меня!
Я, спотыкаясь, отхожу назад, хватаю свою сумку, ударяюсь о стол и иду к двери. Перед глазами все плывет. Я с трудом различаю перила. Половину пути по лестнице вниз я спотыкаюсь. Входную дверь нахожу на ощупь. Может, Хана и кричит что-то мне вслед, но я ничего не слышу, кроме громкого рева в голове. Солнце; яркий, ослепительно яркий белый свет; пальцами ощущаю холодное железо — ворота. Запах океана и запах бензина. Завывание становится все громче и превращается в отрывистые пронзительные звуки.
В голове у меня мгновенно проясняется. Я еле успеваю отпрыгнуть с середины улицы. Мимо проносится полицейская машина, водитель продолжает сигналить, не перестает выть сирена, а я стою на обочине и пытаюсь откашляться от поднятой пыли. Горло болит так, как будто меня выворачивает наизнанку. Я наконец даю волю слезам, и наступает такое облегчение, словно я долго-долго несла на плечах огромную тяжесть и вдруг ее сбросила. Начав плакать, я уже не в силах остановиться и всю дорогу домой вынуждена постоянно вытирать ладонью глаза, чтобы хотя бы видеть, куда иду. Я успокаиваю себя тем, что меньше чем через два месяца все это уже ничего не будет для меня значить. Все останется позади, и я буду свободна от этой тяжести — свободна, как птица в небе.
Вот чего Хана не понимает и никогда не понимала. Для некоторых из нас это больше чем просто избавление от делирии. У некоторых из нас, у счастливчиков, появляется шанс переродиться, очиститься и стать лучше. Так кусок искореженного металла выходит из огня и превращается в сверкающий, острый как бритва клинок.
Это все, чего я хочу, все, чего я всегда хотела. Этого я жду от процедуры исцеления.
9
Господь, удержи наши сердца, как удерживаешь планеты на орбитах, остуди хаос рождения, как тяжесть Твоей воли удерживает звезды от коллапса, как не дает она океану обратиться в прах, а праху в океан, как удерживаешь Ты планеты от столкновения, а солнца от взрыва. Господь, удержи наши сердца и помоги им не сбиться с пути.
Ночью, хотя я уже в постели, слова Ханы все крутятся и крутятся у меня в голове.
«Ты совсем на нее не похожа. И ты не кончишь как она. У тебя нет этого внутри».
Она сказала это, чтобы как-то успокоить меня, понимаю, это должно было меня успокоить, но почему-то этого не произошло. Эффект был обратный — эти ее слова лишили меня покоя, и теперь в груди такая боль, как будто в нее воткнули что-то большое, холодное и острое.
Есть еще кое-что, чего Хана не понимает. Размышления о болезни, волнения и страхи — унаследовала я предрасположенность к ней или нет — это все, что мне осталось от мамы. Болезнь — это все, что я о ней знаю. То, что нас связывает.
А кроме болезни — ничего.
Это не значит, что у меня не сохранились воспоминания о маме. Сохранились, и много, учитывая, сколько мне было лет, когда она умерла. Я помню, что, когда выпадал свежий снег, мама давала мне миски и посылала на улицу, чтобы я набрала в них снег. Дома мы тоненькой струйкой вливали в миски кленовый сироп и наблюдали за тем, как он почти мгновенно замерзает и превращается в хрупкий леденец из тоненьких янтарных петелек, такое изящное съедобное кружево. Помню, что она очень любила нам петь, когда раскачивала меня в воде на пляже в районе Истерн-Променад. Тогда я не понимала, как это все странно. Другие мамы учили своих детей плавать, мазали их солнцезащитным кремом, чтобы они не обгорели на солнце, делали все, что положено делать матерям, как это написано в родительском разделе руководства «Ббс».
Но они не пели.
Я помню, что, когда болела, мама приносила мне в постель на подносе тосты с джемом и целовала мои синяки, когда я падала. Помню, однажды я упала с велосипеда, а мама подняла меня, взяла на руки и начала укачивать. Какая-то женщина увидела это и возмутилась. Она сказала, что маме должно быть стыдно за то, что она делает. Я тогда не поняла — почему и расплакалась еще сильнее. После этого случая мама утешала меня, только когда мы оставались вдвоем. На людях она просто хмурилась и говорила: «Лина, ничего страшного не случилось. Вставай».
А еще мы устраивали дома танцы. Мама называла их «танцы в носках», потому что мы скатывали ковры в гостиной, надевали наши самые толстые носки и танцевали и катались по паркету в коридорах, как в «слип-энд-слайд». Даже Рейчел, которая всегда заявляла, что уже взрослая для игр с малышней, нравились «танцы в носках». Мама плотно задергивала шторы, подкладывала подушки под входную дверь, и под заднюю тоже, и включала музыку. Мы так хохотали, что, когда я ложилась спать, у меня от смеха болел живот.
Со временем я поняла, что мама задергивала шторы, чтобы нашу «кучу-малу в носках» не заметили патрули, что она подкладывала подушки под двери, чтобы соседи не донесли властям, что мы много смеемся и у нас слишком громко играет музыка. И то и другое может быть признаком наступающей делирии. У моего отца был военный значок в форме серебряного кинжала, он унаследовал его от деда. Мама носила этот значок на цепочке, и я поняла, почему она прячет его под воротник, когда выходит из дома. Увидев значок, люди могли заподозрить неладное. Я поняла, что все самые счастливые моменты моего детства на самом деле такими не были. То, что мы делали, было неправильно, опасно и незаконно. Это было ненормально. Моя мама была ненормальной, и, возможно, я унаследовала от нее эту ненормальность.