Боксер - Беккер Юрек. Страница 22
— А ничего. Просто я дура, ты меня прости, ну конечно же я поеду с тобой.
И в следующее воскресенье они оба поехали к Марку. Арон посулил ей отличную прогулку — час ходьбы от станции, до сих пор они никуда не ходили вместе, даже перед домом не гуляли. Хотя у него было такое чувство, будто они вместе с Паулой исходили множество дорог; как ни странно, лишь сейчас ему стало ясно, что все их совместные передвижения начинались и завершались в стенах его квартиры. Паула сказала, что от такого множества деревьев у нее даже голова закружилась.
— Поглядела бы ты на них, когда они зеленые.
Она вела себя так, словно их путь пролегал через музей, словно она дефилирует мимо нескончаемого ряда произведений искусства, а к таковым она явно причисляла каждый второй кустик, каждое третье дерево и черных птиц над ними. Она сделалась на редкость молчалива, держала Арона за руку и лишь время от времени восклицала:
— Ты только посмотри, нет, ты только посмотри!
Для Арона виды окрестностей из-за частых посещений как-то поблекли, он только радовался восторгам Паулы и предавался своим мыслям. Так с ним всегда бывает, пояснил он мне. Лучше всего голова у него работает во время прогулок. Только не вздумай говорить, что ты охотно пошел бы со мной погулять, прямо сейчас.
И он начал размышлять на тему, что могла иметь в виду Паула, когда сказала, что боится встречи с Марком. Ее единственная реплика на этот счет, будто речь идет вовсе не о боязни не понравиться Марку, показалась Арону вполне убедительной, в противном случае она, насколько ее знал Арон, без малейших колебаний призналась бы в этом. Скорей уж страх с противоположным знаком, опасение, что вид Марка ужаснет ее, а она не сможет этого скрыть, то есть напугает Марка выражением своего лица или обидит Арона. Но и от этой мысли он отказался; от такого страха, который был бы, по сути, бесчеловечен, ее должны уберечь ум и чувство такта, не говоря уже о том, что работа в «Джойнте» многому научила ее по этой части. Какой же тогда страх? Единственное объяснение, которое пришло ему в голову, было неприятным и, по недолгом размышлении, даже ошеломило Арона: Паула просто опасалась слишком глубоко влезать в его дела. До сих пор отношения между ними были для Паулы в каком-то смысле необязательными, несмотря на всю их доверительность; у нее оставались пути к отступлению. Ну хотя бы то, что Паула до сих пор сохраняла за собой прежнюю квартиру, не пользовалась ею, но и не отказывалась от нее. А почему? Едва ли затем, чтобы, внося квартирную плату, избавиться от лишних денег, и уж наверняка не затем, чтобы поддразнить его или пригрозить. А квартиру, сказал себе Арон, она потому и сохраняла за собой, что квартира символизировала некую возможность, отказаться от которой сейчас она сочла бы преждевременным. До сих пор благосклонность Паулы ограничивалась одним-единственным мужчиной, а вот один мужчина плюс к нему один мальчик — это было неизмеримо больше, чем один-единственный мужчина. А если прибавить к мужчине и ребенку еще и женщину, то это начинало походить на семейство, на взгляд Паулы, может, даже слишком походить, отсюда и ее страхи.
В порядке возражения я говорю Арону, что Марк родился отнюдь не в эту минуту, что Паула не только давным-давно знала о его существовании, но что само их знакомство произошло благодаря Марку.
— Твоя правда, — говорит Арон, — но то время и нынешнее нельзя даже и сравнивать. Раньше Марк был для Паулы не реальным ребенком, а проблемой, поводом для писания писем и телефонных разговоров. Наши личные отношения не играли никакой роли, она должна была заботиться о нем по долгу службы. А теперь, при нашем первом визите, Марк становился для нее реальным лицом. Вот лежит мальчик, и она приходит с отцом мальчика. Неужели ты не видишь разницы?
Они угодили в самое неподходящее время, у Марка накануне ночью поднялась температура. Особо тревожиться нечего, успокоил их врач, но показываться мальчику на глаза он все же не советует, надо избегать волнений, которыми чреваты такие визиты. Они стояли в вестибюле. Арон пытался выторговать хоть четверть часика, но тут он увидел, как одна из сестер с великой поспешностью толкает перед собой кровать на колесиках, на которой неподвижно лежит ребенок, а врач бежит за ними следом. Это зрелище, говорит Арон, было для него как сигнал тревоги, как толстая, красная черта под грозящей опасностью. Он отказался от мысли представить Паулу своему сыну именно в этот день и, вручив пакетик сестре, попросил ее передать Марку привет от них обоих.
— А можно я хоть загляну в комнату? — спросила Паула у сестры. — Я ни слова не скажу и сразу уйду.
Сестра разрешила, Арон в их разговор не стал вмешиваться и провожать Паулу до палаты тоже не стал. Помня высказанные врачом опасения, Арон подумал, что вряд ли при виде Паулы Марк может взволноваться. Он ждал перед дверью и радовался, что Паула сама высказала такое желание. Вскоре она вернулась и сказала:
— Он меня вовсе и не видел, они все спят.
А уже на обратном пути, по дороге к вокзалу, она вдруг обронила:
— А мальчик-то очень хорошенький.
Арон говорит, что слова ее прозвучали так, будто он утверждал обратное. Во всяком случае, она побывала у Марка, хотя вполне могла и уклониться. Причины ее поступка, которые вроде бы угадал Арон и которые по дороге в детский дом казались ему вполне убедительными, на обратном пути уже такими не казались.
Под конец одного из наших совместных дней я спросил у Арона, помнит ли он адрес тогдашнего «Гессенского погребка». Он ответил:
— Само собой.
Потом я спросил, где он находится, уж не в Западном ли Берлине, и Арон ответил:
— Нет, у нас.
Тогда я спрашиваю, согласен ли он сходить туда со мной, когда-нибудь, по мне, так прямо сейчас.
— Это зачем?
— Сам не знаю, — отвечаю я, — из чистого любопытства. А тебе разве не хочется через столько лет выпить там со мной рюмочку?
— Нет.
— Некомпанейский ты человек.
Несколько дней спустя он говорит, что в принципе мы можем и сходить в погребок, если я за это время не передумал. Я подзываю такси, Арон говорит шоферу адрес.
Погребок теперь называется «Балкан». Когда мы туда заходим, Арон долго оглядывает помещение, видно, здесь многое изменилось, а на меня он обращает внимание лишь тогда, когда кельнер ставит на стол две рюмки заказанного мной коньяка.
— А ты знаешь, сколько лет прошло? — говорит он. — Целых двадцать восемь.
Я спрашиваю себя, не растроган ли он, ибо очень часто наблюдал, как бывают растроганы пожилые люди, когда предаются воспоминаниям о давно прошедшем, независимо от того, приятные это воспоминания или нет. Может, одно немыслимо без другого, может, воспоминание и есть одна из форм растроганности, но применительно к Арону это не так. Он в последний раз обводит глазами помещение и на этом завершает осмотр. Словно в мыслях у него опустился занавес, или, может быть, он счел излишним и дальше предаваться воспоминаниям. Он выпивает коньяк, заказывает еще раз, после чего спрашивает:
— Ну, а теперь что?
— А здесь много изменилось?
— Все, — ответил он, — здесь ничего больше нельзя узнать. А ты что, пошел со мной только затем, чтобы выяснить, много здесь изменилось или нет?
— Ну конечно, не только за этим.
— Тогда зачем?
Я не могу понять, к чему он клонит, но мне на помощь приходит кельнер с новой порцией коньяка. Арон выпивает и говорит с улыбкой:
— Если ты надеялся, что со мной, едва я сюда приду, случится что-нибудь таинственное, то должен тебе сказать: ты ошибся.
— Ничего я не надеялся.
— Вот и хорошо.
— А где была комната, в которой вы собирались?
— Да там, — отвечает Арон, — а теперь расплачивайся и пошли, что-то мне здесь не нравится.
Мы не спеша побрели к ближайшей стоянке такси. По дороге Арон насмехается надо мной. Он говорит, что вполне может понять, если человеку, услышавшему рассказ о восстании Спартака или боях гладиаторов, вдруг захочется увидеть Колизей, это вполне оправданно. А вот чего ради меня понесло в «Гессенский погребок», я, верно, и сам не до конца понимаю.