Боксер - Беккер Юрек. Страница 54
Арону казалось, что жизнь в Израиле ему понравилась или, скажем так, не настолько не понравилась, чтобы он захотел уехать дальше. Он и не уехал даже тогда, когда в Хайфе, первом месте своего пребывания, не нашел подходящей работы. Но он покинул город — решение, которое ни один человек не счел бы возможным, — и стал членом кибуца.
Мой сын — крестьянин. В одном из писем Марк написал, что решил повременить со своими планами на будущее, которые, кстати, были Арону неизвестны, ибо в настоящее время его больше всего занимают тайны выращивания апельсинов. И до самой своей смерти, говорит Арон, он так и остался при апельсинах.
— Нет, — отвечает он, — официального извещения у меня нет, но зато есть голова. Да и откуда тамошняя организация могла знать о моем существовании?
— Ну, это еще ничего не значит, — говорю я.
— Подумай сам, — отвечает Арон, — семь лет подряд он пишет мне письма, регулярно, по одному в месяц, и вдруг — молчание.
— Это, конечно, очень странно, но это еще не доказательство.
— Не доказательство? А ты обратил внимание, каким месяцем датировано последнее письмо?
— Обратил.
— Ну и каким же?
— Маем шестьдесят седьмого.
— Значит, когда должно было прийти следующее?
— В июне шестьдесят седьмого.
— А что тогда было?
— Понятия не имею.
— Война была. Вот тебе и доказательство.
Я соглашаюсь, что доводы Арона возникли не на пустом месте, очень возможно, что Марк не пережил войну. И все же остается какая-то доля неясности, а ведь наверняка есть способы ее устранить, ну, к примеру, направить письмо в Красный Крест. Тут я вдруг понимаю, что существует и другой вопрос: а зачем вообще нужна Арону эта самая ясность? Правда, в разговоре со мной он делает вид, будто смерть Марка не подлежит сомнению, но это еще ничего не значит. Может, он и не желает, чтобы я побуждал его к поискам, ибо боится возможных результатов. Мне вспоминается его анекдот про правый карман в коричневом пальто.
— Ты что, все еще сомневаешься? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я.
— Ну и сомневайся.
Больше мы не спорим, ведь все равно ни один из нас не может ничего доказать, и на все продолжение нашего разговора Марка нет в живых. Возможно, он погиб, говорит Арон, погиб за страну, в которую его Бог весть почему занесло. Для моих ушей звучит очень спокойно, может, даже бесчувственно, когда Арон начинает рассуждать о смерти своего сына, как о некоей математической задаче. Смерть Марка — тут он не спорит — это результат, к которому он пробился лишь спустя много лет. И боль его была странной и непривычной, поначалу какой-то ползучей, с жалким остатком надежды, однако с каждым месяцем боль становилась все сильней и сильней, но никогда она не была столь невыносимой, какой могла бы стать, если бы на него вдруг со всей силой обрушилась уверенность. Скажем, в виде официального извещения.
Он снова начал задаваться вопросом, а был ли Марк и в самом деле его сыном. Несколько недель подряд он верил, что сомнения могут уменьшить боль. Как и тогда, «за» говорило столько же доводов, сколько и «против». Вот только сам Арон стал за это время другим. Теперь он не был готов, как тогда, отвечать в свою пользу на каждый нерешенный вопрос, например на один, до сего дня остающийся открытым: почему в бумагах шла речь про Марка Бергера. Пусть Марк тысячу раз редкое имя, Арон все больше склонялся к мысли, что Паула тогда уговорила его на сына. Ей это было нетрудно, тем более что он изнывал по ее правде: лучше этот сын, чем вообще никакого, но со временем ситуация перевернулась. Со временем возник вопрос, не о чужом ли сыне он скорбит? И одновременно безумное допущение: на чужбине Марк отыскал своих настоящих родителей, Бергеров.
А потом вдруг Арон понял, что родословная Марка никак не влияла на глубину его печали, что он оплакивал Марка независимо от того, чей это сын. И явись ему, Арону, Господь Бог собственной персоной и возвести, что Марк — сын греческого пастуха, горе не уменьшилось бы от этого ни на йоту. Вот тут он раз и навсегда перестал предаваться бесплодным подозрениям, и после этого Марк стал без сомнения его умершим сыном.
В известной степени, сказал Арон, родители всегда должны отвечать за поступки своих детей. Особенно когда речь идет о поступках как результате самостоятельного решения, а не реакции на поступки других людей. На это нельзя закрывать глаза. Он потратил много времени, чтобы выяснить, как велика была доля его вины в бегстве Марка, в его переезде в Израиль и тем самым в конечном счете — в его смерти. Это не было самоистязанием, я просто должен понять, что речь идет о последнем важном вопросе, над которым для него еще имеет смысл размышлять. Причем размышлять не ради Марка, Марку теперь уже никто не поможет, а исключительно ради себя, из чисто эгоистических мотивов. Возможно, я захочу спросить, для чего ему, Арону, нужны новые умозаключения, когда никто больше не ждет, что он совершит нечто великое, совершит примечательные поступки, но ведь речь-то совсем не об этом. Мера его вины или невиновности интересует его лишь потому, что для него не безразлично, с каким настроем он умрет. Родители часто склонны считать интеллект своих детей, их духовную живость собственной заслугой, но лишь в редких случаях они оказываются правы. Как ни тяжело, но надо признать, что его влияние на духовное развитие Марка свелось к минимуму, что, по сути, оно совершалось у него за спиной и что все это воспитание заключалось преимущественно в том, чтобы заботиться о физическом здоровье Марка. Поэтому Марк был просто вынужден черпать из других источников, из источников, которые были недоступны контролю Арона и не всегда отличались незамутненной чистотой и прозрачностью. В основе этого процесса лежал дьявольский автоматизм; другой на его месте, возможно, распознал бы это куда раньше, впрочем, кем его ни считай, ясновидцем он никогда не был.
Главная беда, пожалуй, состояла в том, что ему не удалось вызвать у Марка интерес к жизни. Даже правильное слово — и то не было сказано, ибо правильное слово предполагает некую попытку, а он ни одной серьезной попытки не сделал. Задним числом человек, конечно, всегда умней, но, спрашивает Арон, допустим, он своевременно понял проблему, что он должен был делать потом? Внушить Марку тягу к определенному образу жизни? Подобное намерение могут убедительно реализовать лишь те, кто сам испытывает тягу к определенному образу жизни, а он, к сожалению, не принадлежал к числу таких людей. Видимо, он был крайне глуп и не понял, что отсутствие такой тяги уже само по себе большая беда. Разумеется, каждый человек стремится придать своей жизни более глубокий смысл, кроме желания прожить как можно дольше. Но убей меня, говорит Арон, он никак не мог обнаружить в себе хотя бы следы такого стремления, может быть, плохо искал?
Поскольку я привык к долгим паузам в его рассказах, я жду и тут, полагая, будто эта пауза ничем не отличается от других, просто Арон обдумывает очередные фразы. Но на сей раз я ошибаюсь. Он говорит, что пора кончать, довольно мы терзали друг друга, а еще он говорит: «Становится скучно».
Он встает, уносит на кухню чайную посуду, пустая столешница должна выглядеть завершающей точкой, как в ресторане перед закрытием ставят стулья на стол. Чайник еще не выпит до половины. Я понимаю это. Он старается внушить мне: все, что произойдет сейчас, будет новой историей, а старая подошла к концу. Либо теперь-то и состоится наше настоящее знакомство, либо его вообще никогда не было, а все, что происходило до сих пор, было своего рода взаимообслуживанием, в лучшем случае — отправной точкой. На мой взгляд, Арон — самый гордый из всех людей, которых я знаю.
Вернувшись из кухни и застав меня в прежней позиции, он спрашивает, чего я жду и сильно ли я разочарован? Я со смехом отвечаю, что, мол, с чего он это взял? Разочарован может быть лишь тот, кто питал известные надежды, ибо лишь надежды можно разочаровать.