Парфюмер. История одного убийцы - Зюскинд Патрик. Страница 16

Гренуй, который во время неожиданной вспышки собственного красноречия почти распрямился физически и в возбуждении даже в какой-то момент замахал руками, описывая в воздухе круги, чтобы показать, как он знает «все, все», услышав отповедь Бальдини, мгновенно сник, обернулся маленьким черным лягушонком и неподвижно застыл на пороге, скрывая нетерпение.

— Я, — продолжал Бальдини, — разумеется, давно понял, что «Амур и Психея» состоят из стиракса, розового масла и гвоздики, а также бергамота и розмаринового экстракта et cetera. Чтобы установить это, нужно, как говорится, иметь довольно тонкий нюх, и вполне может быть, что Бог дал тебе довольно тонкий нюх, как и многим, многим другим людям — особенно в твоем возрасте. Однако парфюмеру, — и тут он поднял вверх палец и выпятил грудь, — однако парфюмеру мало иметь просто тонкий нюх. Ему необходим обученный за многие десятилетия, неподкупно работающий орган обоняния, позволяющий уверенно разгадывать даже самые сложные запахи — их состав и пропорции, а также создавать новые, неизвестные смеси ароматов. Такой нос, — и он постучал пальцем по своему, — так просто не дается, молодой человек! Такой нос зарабатывают прилежанием и терпением. Или ты смог бы прямо так с ходу назвать точную формулу «Амура и Психеи»? Ну, смог бы?

Гренуй не отвечал.

— Может быть, ты скажешь ее мне хотя бы приблизительно? — сказал Бальдини и слегка наклонился вперед, чтобы лучше рассмотреть притаившегося в дверях лягушонка. —Хотя бы примерно в общем виде? Ну? А еще лучший нос в Париже!

Но Гренуй молчал.

— Вот видишь, — промолвил Бальдини в равной мере удовлетворенно и разочарованно. —Ты не знаешь. Конечно, не знаешь. Откуда тебе знать. Ты из тех, кто за едой определяет, есть ли в супе петрушка или купырь. Ну что ж — это уже кое-что. Но до повара тебе еще далеко. В каждом искусстве, а также в каждом ремесле — заруби себе это на носу, прежде чем уйти, — талант почти ничего не значит, главное — опыт, приобретаемый благодаря скромности и прилежанию.

Он уже протянул руку, чтобы взять со стола подсвечник, когда со стороны двери прошелестел сдавленный голос Гренуя:

— Я не знаю, что такое формула, мэтр, этого я не знаю, а так — знаю все.

— Формула — это альфа и омега любых духов, — строго ответствовал Бальдини, ибо собирался положить конец разговору. — Она есть тщательное предписание, в каком соотношении следует смешивать отдельные ингредиенты, дабы возник желаемый единственный и неповторимый аромат; вот что есть формула. Она есть рецепт — если ты лучше понимаешь это слово.

— Формула, формула, — хрипло проговорил Гренуй, и его фигура в дверной раме обозначилась более отчетливо. — Не нужно мне никакой формулы. Рецепт у меня в носу. Смешать их для вас, мэтр, смешать? Смешать?

— Как это? — вскричал Бальдини более громко, чем ему пристало, и поднес свечу к лицу гнома. — Как это — смешать?

Гренуй впервые не отпрянул назад.

— Да ведь они все здесь эти запахи, которые нужны, они все здесь есть в этой комнате, — сказал он и снова ткнул пальцем в темноту. — Розовое масло вон там! А там апельсиновый цвет! А там гвоздика! А там розмарин!..

— Разумеется, они там, — возопил Бальдини. — Все они там! Но говорю же тебе, дурья башка, от них нет проку, если не знать формулы!

— Вон там жасмин! Вон там винный спирт! Вон там стиракс! — продолжал хрипло перечислять Гренуй, указывая при каждом названии на то или иное место в помещении, где было так темно, что едва можно было различить полки с бутылями.

— Ты, похоже, умеешь видеть в темноте, а? — продолжал Бальдини. — У тебя не только самый тонкий нюх, но и самое острое зрение в Париже, не так ли? Если у тебя к тому же хороший слух, то раскрой уши пошире, и я тебе скажу: ты маленький обманщик. Наверное, ты кое-что слямзил у Пелисье, подсмотрел что-нибудь, а? И считаешь, что можешь обвести меня вокруг пальца?

Гренуй стоял теперь в дверях совершенно распрямившись, так сказать, в полный рост, слегка расставив ноги и слегка растопырив руки, так что напоминал черного паука, цеплявшегося за порог и раму.

— Дайте мне десять минут, — довольно серьезно произнес он, — и я изготовлю вам духи «Амур и Психея». Прямо сейчас и здесь, в этом помещении.

— Ты полагаешь, что я разрешу тебе хозяйничать в моей мастерской? Прикасаться к эссенциям, которые стоят целое состояние?

— Да, — сказал Гренуй.

— Ну и ну! — Бальдини чуть не задохнулся от неожиданности. Потом набрал в легкие воздуха, перевел дыхание и устремил на шутника долгий, задумчивый взгляд. В сущности, не все ли равно, думал он, ведь завтра так или иначе все кончится. Я, конечно, знаю, что он не может сделать того, что обещает и даже не может этого мочь, этого не смог бы и сам великий Франжипани. Но почему бы мне собственными глазами не убедиться в том, что я знаю? А вдруг в один прекрасный день в Мессине мне взбредет в голову (у стариков иногда бывают странности и самые сумасшедшие идеи), что я не узнал гения, вундеркинда, существа, щедро одаренного милостью Божьей… Это совершенно исключено. По всему, что мне говорит разум, это исключено… Но бывают же чудеса? Бесспорно. И вот, когда я буду умирать в Мессине, на смертном одре меня посетит мысль: в тот вечер в Париже тебе было явлено чудо, а ты закрыл глаза!.. Это было бы не слишком приятно, Бальдини! Пусть уж этот дурак прольет на стол пару капель розового масла и мускусной настойки, ты бы тоже их пролил, если б тебя еще действительно интересовали духи от Пелисье. И что значит несколько капель — да, дорогих, весьма, весьма дорогих — по сравнению с надежностью знаний и спокойной старостью?

— Послушай! — сказал он нарочито строгим тоном. — Послушай! Я… кстати, как тебя зовут?

— Гренуй, — сказал Гренуй. — Жак-Батист Гренуй!

— Ага, — сказал Бальдини. — Итак, послушай, Жан-Батист Гренуй! Я передумал. Ты получишь возможность теперь же, немедленно, на деле доказать свое утверждение. Одновременно тебе тем самым предоставится случай путем скандального провала научиться скромности, каковая добродетель в твоем юном возрасте — и это простительно — еще вряд ли развитая — есть непременная предпосылка твоего дальнейшего преуспевания как члена цеха, как человека и как доброго христианина. Я готов за свой счет преподать тебе сей урок, ибо в силу определенных причин настроен сегодня на проявление щедрости, и, кто знает, когда-нибудь воспоминание об этой сцене, возможно, развеселит меня. Но не воображай, что тебе удастся меня провести! У Джузеппе Бальдини нос старый, но нюх острый, достаточно острый, чтобы немедленно обнаружить самое малейшее различие между твоей микстурой и вот этим продуктом! — И он вытащил из кармана пропитанный «Амуром и Психеей» платочек и помахал им перед носом у Гренуя. — Подойди-ка сюда, ты, лучший нос Парижа! Подойди-ка сюда, к столу, и покажи, на что ты способен! Но смотри, ничего мне тут не разбей и не опрокинь! Не смей ничего трогать! Сначала я зажгу побольше света. Мы устроим иллюминацию в честь этого маленького эксперимента, не так ли?

И с этими словами он взял два других светильника, стоявшие на краю большого дубового стола, и зажег их. Он поставил все три свечи рядом друг с другом на задней длинной стороне, отодвинул кожи и освободил середину стола. Потом спокойными и в то же время быстрыми движениями снял с маленькой этажерки и принес необходимую для опыта утварь: большую пузатую молочную бутылку, стеклянную воронку, пипетку, маленькую и большую мензурки — и в образцовом порядке расположил все это перед собой на дубовой крышке.

Гренуй тем временем оторвался от дверной рамы. Уже во время высокопарной речи Бальдини с него сошли вся окаменелость, настороженность, подавленность. Он слышал только согласие, только «да» с внутренним ликованием ребенка, который упрямством добился какой-то уступки и которому плевать на связанные с ней ограничения, условия и моральные предостережения. Его поза стала свободной, впервые он походил на человека больше, чем на животное. Он пропустил мимо ушей конец тирады Бальдини, зная, что пересилил этого человека, и тому уже не справиться с ним.