Валькирия - Семенова Мария Васильевна. Страница 23
Ярун, подносивший ложку ко рту, не предал посестры, не отведал, а я увидела и испугалась, не заплакать бы. Ох, не про мою честь беседы досветные, хоть дома, хоть тут! Моя воля, ни на одних более не увидят. Разве силой приволокут.
Хаген взял за плечо, склонился над ухом:
– Проводи домой, дитятко, голова что-то болит.
Я собрала рукоделие и почти не удивилась, когда Ярун и Велета поднялись следом за нами.
Луны не было, но в небе светили яркие звёзды, и Млечный Путь расстилался над головами, упираясь одним концом в тёмную крепость, другим – в косматые сосны за деревней. И что-то дрожало над морем, мерцая волшебным огнём.
Я любила небо и звёзды. Ясные зёрна, брошенные в бездонный колодезь. Глаза, что пращуров наших видали и правнуков, дай время, увидят. Мне под звёздами думалось о таком, что пребудет. Не о счастье охотничьем, не о мозоли на пятке и не о загубленном утром древке стрелы – выпрямляла в горячих камнях да пережгла… Не могу лучше сказать.
Отголоски покинутого веселья порой достигали ушей, далеко, без опаски летя в стылом воздухе ночи. Я вспомнила свою недавнюю злость, красавицу Голубу – и улыбнулась. Я не знаю, случалось ли ей думать о звёздах.
Смертный человек живёт в двух мирах одновременно. Один – это мир плоти. Другой – мир души, где еда – не одно насыщение, но и причастие, соединение с другими людьми, клятва верности доброй земле. А состёгнутый пояс не столько притягивает к телу одежду, сколько хранит в человеке живую добрую силу, оберегает от нечисти. Раньше мир был един. Тогда Боги жили среди людей, а люди не умирали. Потом влюбчивый Змей поволок приглянувшуюся Перунову жёнку, родилась вражда, затворились каждый от каждого, море от суши, земля от небес, мёртвые от живых… Даже видеть разучились друг дружку. В мире мёртвых слепы живые, слеп и вышедший из-за черты, только кривому оборотню хорошо в обоих мирах, затем что у него на каждый мир по руке, по ноге и по глазу…
И лишь ночью, когда небу кажется, что люди уснули и не подсмотрят, – ушедшее хочет вернуться. Глядят, глядят небесные очи, и тянется к ним душа человека, вот-вот что-то поймёт…
– Руку зашиб, отроче? – спросил Хаген Яруна на полдороге домой. Действительно, мой побратим, приотстав, мял сквозь рукав левый локоть, а старик по привычке слушал шаги. Ярун немедленно догнал нас и начал отнекиваться, потом, запинаясь, припомнил, как мы катались по полу в доме и как его, невезучего, угораздило самой косточкой о ребро твёрдой доски:
– Занемело вот, с тех пор не отходит.
Хаген молча покачал головой, а Велета хотела что-то сказать, но не решилась и собралась с духом лишь у ворот:
– Бренн вчера борец-траву парил… Я посмотрела бы, может, осталось…
Славомир с братом полдня накануне ломали шеи друг другу. Не моя забота, кто превозмог, но шеи трещали.
– Посмотри, дитятко, – разрешил Хаген. – А спросят, скажи, я велел.
Здесь считалось, что добрые травы слушаются только того, кто выдержал Посвящение. Они сохранялись в особенных коробах, в самом святилище-неметоне. Велета или мы с побратимом отважились бы войти в запретную храмину, лишь если бы кто умирал у нас на руках. Другое дело горница, где братья живут.
Отроки, скучавшие у ворот в долгополых шубах и с копьями, посмотрели на нас недоуменно. Счастливцы, ушедшие повеселиться, возвращались прежде зари. Мыслимо ли понять?
Трава борец – сердитое зелье. Даже мёд станет отравой, если пчёлы летали на запах его лиловых цветов. Без нужды – обойди стороной, а пришла нужда собирать – надень кожаные рукавицы. Палец сглупу лизнёшь, и не спасут. Но кто укротит злую траву, тому люди завидуют. Идут на поклон, несут смятого в драке, упавшего с бортного древа. Борец-трава с самой смертью поборется, на резвы ножки поднимет… воинам её да не разуметь?
Велета зажгла глиняный светильничек, стала шарить по полке, тени шарахались. Я первый раз была в горнице братьев. Неуютное мужское жильё изумляло убранством, чужим словенскому оку. Тёплые волчьи постели лежали на самом полу, было пусто без лавок, без крепких скамей… Хаген тотчас показал, как они обходились: сел на ближайшее одеяло, поджал скрещённые ноги. Я бы так долго не просидела, а им, видимо, нравилось.
Над постелями висело оружие. Щиты, обтянутые вощёной кожей, и два меча, спрятанные в богатые ножны. Истинный воин сперва украшает свой меч, потом уж себя. Верный клинок – справедливый заступник в суде, помощник в бою и клятвам свидетель… как не отблагодарить за любовь?
У одного меча были на рукояти гнутые рожки. Я помнила их ещё с лета. Меч вождя звался женским именем: Спата. Он даже разнился от других мечей, как женщина от мужчин. Обычные клинки всего шире у рукояти, к концу же плавно сбегают, ни дать ни взять тело мужчины от плеч к сомкнутым пяткам. Спата, наоборот, была сужена посередине, а книзу опять расширялась, как женщина в бедрах… Блестела вдоль лезвия узкая золотая полоска. Смех вымолвить, Спата порою казалась мне тайной союзницей. Есть мечи-женщины, думалось мне, почему не быть воину-девке?
– Нашла, – сказала Велета.
Велета держала горшочек, от которого вкусно пахло съестным: для ушибов травку борец парят с кислыми щами. То-то братья его и запрятали подальше – от жадной собаки, от глупого обжоры-кота. Ярун стал неуверенно закатывать рукав, но Хаген велел снять рубаху – незачем ей пропитываться отравой. Мой побратим оголился до пояса, выставил локоть и покраснел так, что видать было даже при неверном масляном язычке. Не чёрная девка ради него тянулась к лютому яду, не я, с детства рядом привычная… самого воеводы сестра младшая, возлюбленная!
Я подсела к Велете:
– Дай, что ли…
Уж тут ничего с собой не поделаешь, всегда мстится – у самого выйдет, другому не совладать. Да и есть разница, кому отравиться, мне или ей. Велета даже не подняла глаз:
– Я умею.
Мне очень хотелось отнять у неё тряпицы и горшок, но пришлось смириться и отойти. Хуже нет под руку смотреть.
На бревенчатой стене подле Спаты висел лук. Я привстала на цыпочки… Лук – оружие отроков, а не вождей, но вожди всё умеют лучше других. Тетива была снята, и страшная потаённая сила гнула вперёд плечи лука, натягивая берестяную оплётку… Я осторожно погладила выложенные гладкой костью рога. Я любила свой лук и умело примеривалась к чужому, но такой мог смутить хоть кого, не только меня. Тетиву сыромятную вдвинуть на место – и то пуп затрещит, а уж стрелять… моя рука не сошлась бы на рукояти, не возмогла бы долго держать его, двухпудовый, перед собой на весу. Да. Я давно никого не боялась в наших лесах. Я крепко чаяла стать не худшей в этой дружине… но были мужи, которым я никогда не дотянусь и до плеча.
А на одном из деревянных гвоздей, покоивших лук, висели на скрученной серой нитке два пузыря. Когда-то их вынули из крупных лещей и ярко раскрасили, но весёлая краска от старости облупилась, показывая внутри сухие горошины. Гремушки, какими балуются дети. Я сама мастерила сестрёнкам точно такие, и мать их берегла. Чьи были эти? Велеты? И что они делали подле мечей, рядом с луком, способным пробить навылет наше забрало? Может, на них заговор положили, сильное волшебство?.. Лучше не трогать.
Потом Велета сошла вниз по всходу, неся руки на отлёте, и тут уж Ярун оттёр меня в сторонку, сам полил ей, принёс чистое полотенечко. Я думаю, он не сильно приврал, утверждая – легчает. Худшие болести проходили без лекаря, от одной доброты.
– Что там за пузыри висели на стенке? – загасив светец и растягиваясь на лавке, спросила я Велету.
Она отозвалась полусонно:
– Деток Бренна… сынки его тешились.
Вон оно как. Значит, были девчонки краше Голубы, умевшие приглянуться вождю. Я мысленно перебрала всех детских и не упомнила ни одного горбоносого. Мстивой на досуге охотно с ними возился, учил плести крепкие лески, резать кораблики. Ребятня не боялась его совершенно, липла, как к мёду, лезла под руки и на колени. Он никогда не гнал несмышлёных. Но и не выделял, кажется, ни одного.