Валькирия - Семенова Мария Васильевна. Страница 30

– Далёко ли путь, красавица, держишь?

Я, глупая, уже открыла рот объяснять, но глянула ей в лицо и промолчала. Когда собираются бить, всё же редко бьют просто так, без всякого слова. Сначала поговорят, сами себя раззадорят и тебе, непонятливому, втолкуют, за что колотушки.

– А недалёко – наших суженых перевабливать… – пропела другая.

Оставшиеся подхватили:

– В очередь каждого, змеища, обвивает…

– К воеводе мосты мостит, обломиться не трусит…

Побеги я, наверное, они бы меня не догнали. И правда, разумней всего было дать от них дёру… но уж этому меня никто не учил. Ни дома, ни здесь. Я утвердила горшок в талом снегу у плетня, огорчилась – остынет, – и подобралась для боя. Похоже, вид у меня был угрюмый, – девки задумались. Меня не получится взять сзади за локти и разукрасить лицо синими синяками, как часто делают, когда дерутся из-за парней. Голуба первая завизжала, кинулась царапать мне щёки: сказанное о воеводе прижгло её, как крапивой. Я спровадила Голубу в мокрый сугроб, пожалев для дурёхи даже затрещины, – и зря, надо было пугнуть сразу да хорошенько, не ждать, пока насядут все вчетвером… Честно признаться, мне хватило с ними заботы. Мои ненавистницы были всё-таки девки, а не ребята, и у них не было дедов, способных сломать спину медведю. Я довольно долго с ними возилась, боясь покалечить. Но вот кто-то занёс ногу плеснуть наземь кисель, а Голуба сдёрнула с себя опояску и вытянула меня почём попадя узелком с хитро ввязанным каменным прясленем, так что искры полетели из глаз… И тут уж я озлилась по-настоящему, до оскала зубов!.. Поймала пояс Голубы, занесённый снова. Свалила обеих подружек, задрала подолы и принялась нещадно пороть. Сзади меня в четыре руки рвали за волосы. Оттащить, пожалуй, не оттащили бы, но чего ждать – не вздумали бы косу отрезать. Черней бесчестья не выдумаешь, не знаю, с чем и сравнить. Разве мужатую опростоволосить прилюдно. Я обернулась, и точно: ножик блестел. Я прыгнула рысью. И уж не пощадила белого личика, с маху утёрла браным платочком – ледяной бугристой дорожкой… Четвёртая кинулась наутёк, оставив подруг.

Я не ведаю, что могло бы у нас получиться… Но тут какая-то неодолимая сила притиснула мои локти к бокам. Я дёрнулась яростно и безуспешно. Потом вывернула шею. Это Славомир пришёл разузнать, куда я запропастилась. Он разметал нашу свалку, как могучий корабль озёрную тину. Я успела подумать: а ведь нипочём не отбилась бы, вздумай он меня силой… Он разжал руки – я скорей подхватила горшок, прижала к груди, – и кивнул на девок, мазавших по щекам сопли и грязь:

– Чего с ними не поделила?

Он ещё спрашивал. Он их от меня спасать собирался, не наоборот. Я не вспомнила, что передо мной стоял брат воеводы, нам, отрокам, господин и гроза. Я крикнула:

– А ничего! Тебя-то они, мигни только, до крепости на руках донесут! Если дорогою насмерть не зацелуют!..

Славомир был младшим из братьев, но и ему достало моих невнятных речей – понял всё. Он прищурился, усмешка стала недоброй. Голуба что-то сообразила, метнулась поднять свой поясок, который я бросила. Славомир поспел прежде неё. Намотал на кулак пёструю шерстяную плетёнку, кивнул мне:

– Пошли.

Голуба тихонько завыла и поползла за ним на коленях. Славомир её оттолкнул. Я посмотрела, как она путалась в длинном подоле, и тотчас представила: вот строгий отец её спросит, где поясок, кто развязал. Срам, не отмоешься. Пустить распоясанную, это не хуже, чем если бы мне срезали косу. А за что? Ну, умишка нету понять, что пришла я сюда не ради чужих женихов и уж меньше всего хотела её, Голубу, сгонять с чьих-то колен… Ой мне! Со стороны ведь всё так и казалось. Ещё я подумала: хорошо отдарю её мать за добрую ласку, за вкусный кисель… Я взмолилась:

– Оставил бы, Славомир…

Он выдернул руку и от души меня изругал, срывая досаду, но мне уже что-то подсказывало – уступит. Ещё пошумит и уступит, мужчины, они таковы. Ему, кметю, гневаться на неразумную девку, на девку ревнивую?..

Даже Мстивоя, случалось, уламывали терпеливые, а Славомир был моложе и несравнимо добрей. И вышло по моему хотению. Он запустил в Голубу кушачком, едва не попав ей прясленем по лбу. Она сцапала брошенное на лету, и все слёзы тотчас просохли. Послушать бы, что станут врать дома, особенно та, с расквашенным носом… Ладно, как-нибудь вывернутся. Небось не впервой.

Нет, я действительно не боялась всех четырёх. Не подоспей Славомир, управилась бы одна. Но… подоспел ведь, и шёл по правую руку, и я теперь знала, какими глазами глядели на мир другие девчонки, когда свирепые парни вели их до дому после честных бесед. Из-за такой спины можно язык показать хоть целой деревне. Я этого делать, конечно, не собиралась, но всё-таки…

Когда в сумеречном небе стала видна чёрная крепость, Славомир вдруг остановился:

– Дурень я, и ты не умней! Надо было хоть кисточку с пояса срезать, чтоб вперёд не проказила.

Благородства мне недостало.

– В кисточке той пряслень тяжёленький впутан…

Я сразу пожалела о произнесённом – он снова взъярился:

– Пряслень? Она что, и тебя им?..

С него будет вернуться и доказнить. Я поспешно соврала: заметила, мол, когда Голубу порола. Моих синяков он не увидит. Поверил ли, я не знаю. Но допытываться не стал.

– Утрись! – молвил сердито. – Вымазалась, Домовой испугается, не признает!

Я поспешно утёрлась. Варяг придирчиво оглядел меня в густевших потёмках, нашёл пятнышко на щеке, стал стирать его пальцем. Долго стирал. Я бы вымыться за это время успела.

Блуд ещё спал, когда мы вернулись. Разбуженный, завозился на лавке, устраиваясь для еды. Я видела, ему было страшно. Последнее время его сгибало вдвое даже от хлеба. Впрочем, воину случалось терпеть, когда по живому рвали повязки. Он превозмог себя и зачерпнул киселя. Посидел, оглядываясь, с полным ртом, потом всё-таки проглотил. Зачерпнул ещё. И ещё.

– Хватит, – сказал мой наставник. – Потом, если нутро примет.

Блуд испуганно выронил ложку и схватился за живот. От толчков сердца вздрагивали его руки, лицо напряглось, обтянутое кожей, над верхней губою выступил пот. Он ждал дурноты и кромешной муки, которая снова скрутит его в дрожащий комок. Мгновения шли, Блуд сидел неподвижно, с остановившимися глазами. Потом как будто стала рассеиваться темнота. Он вздохнул и без сил повалился навзничь на лавку. После он рассказывал, что ощутил-таки внутри знакомую тяжесть, предвестницу боли. Но боль не воскресла. Он поднял тощую руку и прикрыл локтем лицо, чтобы мы не видели глаз.

Старый Хаген на радостях долго бранил Блуда за строптивый нрав, за гордую скрытность. Блуд слушал ворчание старика блаженно, как колыбельную. Так и заснул, убаюканный, объевшийся и усталый.

Ещё долго ему делалось то хуже, то лучше. Было и так, что мы в отчаянии думали – вернулась болезнь. Потом Блуд попробовал встать. И храбро доковылял сам до задка. Он уже и не чаял когда-нибудь дойти туда своими ногами и смотрел вокруг, точно впервые. Поход в два конца через двор был путешествием паче бега сюда из Нового Града.

Месяц берёзозол только-только родился, снег лежал крепко и не собирался сходить, но с крыш лилось, солнце слепило. Блуд не пошёл обратно в дымную избу, уселся отдыхать на крылечке. Он сказал:

– Не надо меня больше стеречь. Не умру теперь.

У тёплой стены в меховой безрукавке было как раз.

Он прислонился к брёвнам спиной, зажмурил глаза. Есть люди, которые нипочём не терпят заботы, пока вконец не прижмёт. А чуть отпустило, и снова не подойдёшь. Я подумала почти неприязненно, что такие мне никогда особо не нравились, надо уметь принимать добро с благодарностью, не только дарить… Пока я стояла и думала, Блуд сощурился против солнца и неверным голосом, тихо признался:

– Слышала, Бренн сказал, я ему нужен… вот если бы он того не сказал…

Пискнула подсохшая дверь, из дому вышла Велета. Следом за ней появился мой побратим. Он нёс лыжи Велеты и свои собственные, но я не заметила и обрадовалась: