Эти настоящие парни - Белаковский Олег Маркович. Страница 11
Он не слышит. Ни звонка, ни топота пробегающих мимо сапог.
Закревский на минуту задерживается и трогает Сашку за плечо. Тот поворачивает голову. Белое, как мел, лицо. Широко раскрытые глаза. Подрагивающие губы. Мы молчим. Никто ни о чем не спрашивает. Значит, и у него… Это уже седьмой наш товарищ, оставшийся без отца за три-четыре месяца…
…Кто-то принес его мне, кажется, Скрипниченко, отдал конверт и вышел из комнаты, но у дверей задержался и посмотрел на меня. Письма в ту пору редко приносили радость. Может быть, потому и оглянулся.
Почерк на конверте был мне незнаком, и как-то нехорошо сжало сердце. Писала подруга моей сестры. Писала, что во время эвакуации из Ленинграда, переправляясь через Ладожское озеро, погибла моя мама… Боль выжигала внутри меня черные пустоты. Пустоты не вокруг, а внутри меня… Отец… Теперь мать.
Все время этот звук раскалывающегося льда…
На следующий день я написал рапорт на имя начальника академии с просьбой отправить меня на фронт.
Меня вызвал к себе его заместитель.
– Я разделяю ваше горе. И ваше желание немедленно отправиться на фронт.
Он помолчал и после паузы произнес:
– Сейчас нет семьи, которая не потеряла бы отца, мать или брата.
Он поднялся и вышел из-за стола. Подошел вплотную ко мне и проговорил почти по слогам:
– Но мы не имеем права отправлять на фронт недоучек. Нам нужны военные врачи. Специалисты. Вы навоюетесь еще. Но сейчас вы обязаны закончить учебу. Это ваш долг. Идите.
…В июне 1943 года наш курс заканчивал академию. Незадолго до окончания было проведено распределение.
Я настойчиво просил отправить меня на Ленинградский фронт. Просьба была удовлетворена частично. Я направлялся на Волховский фронт в качестве старшего врача авиаполка.
В день отправки курс был выстроен на плацу академии. Мы ждали напутственных слов, пожеланий, последней команды, как вдруг прозвучал приказ – Белаковскому и еще четверым выйти из строя.
Мы ничего не могли понять. Затем прозвучала еще одна команда, и те, что оставались в строю, направились к машинам. Кто-то обернулся, махнул рукой, ктото кивнул в последний раз. Мы стояли совершенно потрясенные, не понимая, что случилось.
А случилось вот что. Мы, оставшиеся, имели «несчастье» отлично закончить курс и были рекомендованы на различные кафедры адъюнктуры. Я направлялся на кафедру инфекционных болезней продолжать обучение под руководством начальника кафедры Павла Степановича Чулкова. Мне предстояло работать над темой, посвященной борьбе с брюшным тифом.
Состояние было ужасным. Жег какой-то стыд перед товарищами, ушедшими на фронт, перед теми, кто остался, перед самим собой.
Каждые десять дней я писал рапорт с просьбой об отправке на передовую. Четверо остальных делали то же самое. Я просил, я доказывал, я объяснял, что абсолютно не склонен к научной работе, что мое пребывание в академии совершенно бесперспективно как для науки, так и для меня лично, что мое место с товарищами на фронте и так далее, и так далее, и так далее. Я с ужасом думал о начале нового учебного года, о перспективе моего общения с возбудителями инфекционных болезней, о лабораторных исследованиях и рефератах, которые казались мне просто смехотворными.
Постепенно начальник кафедры стал убеждаться, что инфекциониста из меня все равно не выйдет, и в конце сентября я наконец получил долгожданное предписание явиться в распоряжение Главного военномедицинского управления.
Я выехал в Москву.
Так в сентябре 1943 года начался мой путь на запад…
…В длинных коридорах управления толпился народ. У кабинетов выстроились целые очереди офицеров, ждавших вызова. Я взглянул на предписание и тоже занял очередь. По коридору и кабинетам сновали с папками в руках сотрудники управления. Их поминутно останавливали, на ходу о чем-то спрашивали, после чего они, как мне казалось, убыстряли шаг и спешили скрыться за плотно закрытыми дверями. Хлопали двери, слышались беспрерывные телефонные звонки. Чувствовалась и передавалась каждому из нас напряженность обстановки.
В кабинете, куда меня вызвали, за столом, заваленным бумагами, сидел уже немолодой полковник, как мне показалось, с очень сердитым лицом. Не успел я раскрыть рот, как он, еще не взглянув на меня, коротко бросил:
– Есть два места. Врачом в партизанский отряд. Или врачом воздушно-десантного полка. Ничего другого предложить не могу.
– Товарищ полковник, ничего другого и не надо. Он снова склонился над столом и что-то быстро написал на бланке. Протянул его мне и коротко бросил:
– Начальником пункта медицинской помощи воздушно-десантной бригады.
Он откинулся на спинку стула и снова пристально посмотрел на меня, и вдруг спросил:
– Обедал?
– Не успел, товарищ полковник. Только что с поезда.
– Вот два талона. Столовая за углом налево. Бери, бери. Сейчас в Москве с этим туго.
– Спасибо, товарищ полковник. Разрешите идти?
– Постой. Ты москвич?
– Ленинградец, товарищ полковник. – В Москве первый раз?
– Так точно.
Начальник отдела открыл один из ящиков письменного стола и что-то достал оттуда, но что именно, я не заметил.
– Вот возьми. Быть в Москве и не побывать в Большом театре – это кощунство. Бери билет, бери.
– Спасибо, товарищ полковник, – едва выдавил я.
– Вы свободны, капитан. Не забудьте: столовая за углом налево.
В этот вечер в Большом давали «Онегина». Театр был полон.
Я рассматривал зал, позолоту лож, хрусталь, гигантскую люстру, обитые бархатом кресла, в которых было так тепло и уютно, фантастически огромный занавес. Все казалось сном.
Медленно гасла люстра, осветилась оркестровая яма, и рванулись вверх первые звуки знаменитой увертюры. Пошел занавес.
Но звуки уже тонули в стуке колес. Подрагивал на стыках вагон. Хлопотала проводница. Я снова ощущал сосущую под ложечкой голодную боль. Голос проводниць|: «Будем Арал проезжать, солью запаситесь. Когда Волгу переедем, продадите или выменяете на хлеб, а то не доедете. Все теперь так делают…»
Кто-то осторожно тряс меня за плечо:
– Проснитесь, молодой человек. Онегин уже убил Ленского…, Я пробыл в Москве еще сутки и выехал в Дмитров. Всю дорогу меня не покидала мысль, что полковник отдал мне свой билет в театр. Зачем он сделал это? В двадцать два года бывает подчас трудно постичь и определить словами поступки, не продиктованные логикой, проследить путь душевных нюансов. Но в двадцать два года ты способен оценить их так, что и в шестьдесят они остаются живой памятью сердца…
…20-я гвардейская воздушно-десантная бригада готовилась к выброске в районе Днепра. Днем и ночью шли напряженные учения, максимально приближенные к боевой обстановке.
Начальник штаба бригады подполковник Пилипенко едва успел прикорнуть, как ему доложили о прибытии капитана медицинской службы.
– Зови, – услышал я грубоватый, сонный голос. Я вошел, козырнул, представился по всей форме. Подполковник окинул меня недовольным взглядом, не то досадуя на то, что явился в неурочное время, не, то потому, что не нашел во мне ни гренадерского роста, ни косой сажени в плечах. «Суровый дядька», – мелькнуло у меня, пока я, в свою очередь, не без интереса рассматривал одного из будущих своих командиров.
– Прыгал? – спросил подполковник.
– Нет.
Он зябко повел плечами и отвел взгляд в сторону, словно после моего ответа утратил ко мне всяческий интерес. Со скучающим видом взглянул в окно. Потом обернулся и снова спросил:
– А ты, капитан, знаешь, куда попал?
– В 20-ю гвардейскую воздушно-десантную бригаду, товарищ подполковник.
– Вот именно. В десантную. У нас тут особые дела. Прыгать придется. Не побоишься?
– Не знаю, товарищ подполковник. Не пробовал.
– Ну что ж, и это хорошо – по крайней мере честно.
Он взглянул на меня и усмехнулся:
– А ты, капитан, с характером. Водку пьешь?
– Вообще-то…
– Так. Ясно. Сашок, – крикнул он, очевидно, ординарцу. – Выпить нам с врачом и закусить.