Сто лет одиночества - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 37

— Странный вы народ, мужчины, — сказала она, потому что не могла придумать ничего другого. — Всю жизнь боретесь против священников, а дарите молитвенники.

С тех пор даже в самые критические дни войны он приходил к ней каждый вечер. И случалось, вертел ручку швейной машины, если Ремедиос Прекрасной не было на месте. Амаранту трогали его постоянство, его верность, волновало, что перед ней склоняется облеченный такой большой властью человек, что он оставляет свою саблю и пистолет в гостиной и безоружный входит в ее комнату. Однако всякий раз, когда полковник Геринельдо Маркес в течение этих четырех лет снова и снова признавался ей в своих чувствах, Амаранта неизменно отвергала его, правда, всегда стараясь при этом не ранить, потому что, хотя ей еще и не удалось полюбить полковника, обходиться без него она уже не могла. Тронутая необычайной верностью Геринельдо Маркеса, на его защиту неожиданно встала Ремедиос Прекрасная, до той минуты казавшаяся совершенно безразличной к окружающему — многие даже считали ее умственно отсталой. И тут Амаранта обнаружила, что выращенная ею девочка, юность которой только еще начала расцветать, уже превратилась в такую красавицу, какой Макондо не видывал. Амаранта почувствовала, что в сердце ее зарождается та же самая злоба, какую прежде она испытывала к Ребеке. Моля Бога, чтобы эта злоба не довела ее до крайности и ей не пришлось бы пожелать смерти Ремедиос Прекрасной, она изгнала девушку из своей комнаты. Как раз в то время полковник Геринельдо Маркес начал проникаться отвращением к войне. Готовый пожертвовать для Амаранты славой, стоившей ему лучших лет жизни, он пустил в ход последние запасы красноречия, всю свою огромную, так долго сдерживаемую нежность. Но ему не удалось уговорить Амаранту. Одним августовским вечером, раздавленная невыносимой тяжестью собственного упорства. Амаранта заперлась в спальне, чтобы до самой смерти оплакивать свое одиночество, ибо она только что дала настойчивому полковнику окончательный ответ.

— Забудем друг друга навсегда, — сказала она. — Мы слишком стары для всего этого.

В тот же вечер полковник Геринельдо Маркес был вызван на телеграф полковником Аурелиано Буэндиа. Состоялся обычный разговор, который не мог внести ничего нового в топтавшуюся на месте войну. Когда все уже было сказано, полковник Геринельдо Маркес обвел взглядом пустынные улицы, увидел капли воды, повисшие на ветках миндальных деревьев, и почувствовал, что погибает от одиночества.

— Аурелиано, — грустно отстучал он ключом, — в Макондо идет дождь.

На линии наступила долгая тишина. Потом аппарат стал выбрасывать суровые точки и тире полковника Аурелиано Буэндиа.

— Не валяй дурака, Геринельдо, — сказали точки и тире. — На то и август, чтобы шел дождь.

Полковник Геринельдо Маркес, давно не видевший друга, был несколько встревожен необычной резкостью ответа. Но через два месяца, когда полковник Аурелиано Буэндиа возвратился в Макондо, эта неясная тревога сменилась изумлением, почти испугом. Даже Урсула была потрясена тем, как изменился ее сын. Он появился без шума, без свиты, закутанный, несмотря на жару, в плащ; его сопровождали три любовницы, которых он поселил всех вместе в одном доме, где и проводил большую часть суток, валяясь в гамаке. Он едва выбирал время для чтения депеш и донесений о ходе войны. Как-то полковник Геринельдо Маркес обратился к нему за распоряжениями по поводу эвакуации одного пограничного городка — дальнейшее пребывание в нем повстанческих войск грозило международными осложнениями.

— Не тревожь меня из-за всякой мелочи, — приказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Спроси ответа у Божественного Провидения.

Сто лет одиночества - i_042.jpg

То был, пожалуй, самый критический момент войны. Землевладельцы-либералы, на первых порах поддерживавшие революцию, заключили тайное соглашение с землевладельцами-консерваторами, чтобы помешать пересмотру прав на землю. Политики-либералы, нажившие в эмиграции капитал на войне, публично осудили жесткие меры, принятые полковником Аурелиано Буэндиа, но даже это не вывело его из апатии. Он больше не перечитывал своих стихотворений, которые занимали около пяти томов и валялись теперь, забытые, на дне сундука. Ночью или во время сиесты он звал к себе в гамак одну из своих трех женщин, получал от нее примитивное удовлетворение и засыпал каменным сном, казалось, не нарушаемым даже тенью тревоги. И только он один знал, что его безрассудное сердце осуждено на вечные муки неуверенности. Вначале, опьяненный триумфальным возвращением на родину и своими невероятными победами, он склонился над головокружительной бездной величия. Ему нравилось занимать место по правую руку от герцога Марлборо, его великого учителя в искусстве войны, чей наряд из тигровых шкур вызывал восхищение взрослых и удивление детей. Именно тогда он принял решение не подпускать к себе ближе чем на три метра ни одно человеческое существо, даже Урсулу. Всюду, куда бы он ни являлся, его адъютанты очерчивали мелом на полу круг, и, стоя в центре этого круга, вступать в который дозволялось лишь ему одному, полковник Аурелиано Буэндиа краткими, категорическими приказами решал судьбы мира. Расстреляв генерала Монкаду, он поспешил выполнить последнюю волю своей жертвы сразу же, как только ему удалось попасть в Манауре. Вдова взяла очки, часы, кольцо, образок, но не разрешила переступить порог своего дома.

— Не входите, полковник, — сказала она. — Командуйте на вашей войне, а в моем доме командую я.

Полковник Аурелиано Буэндиа ничем не показал, что он разгневан, но снова обрел душевное спокойствие лишь после того, как его личная охрана разграбила и спалила дом вдовы. «Береги свое сердце, Аурелиано, — предостерег его тогда полковник Геринельдо Маркес. — Ты гниешь заживо». Около этого времени полковник Аурелиано Буэндиа созвал второе совещание командующих повстанческими войсками. Явился самый пестрый народ: здесь были идеалисты, честолюбцы, авантюристы, люди, отверженные обществом, и даже обыкновенные преступники. В том числе один чиновник-консерватор, примкнувший к революции, чтобы спастись от наказания за растрату казенных денег. Многие даже не знали, за что они сражаются. Среди этой разношерстной толпы, где несогласие в убеждениях готово было уже вызвать внутренний взрыв, обращала на себя внимание одна мрачная и властная фигура — генерал Теофило Варгас. Это был чистокровный индеец, человек грубый, неграмотный, наделенный молчаливым коварством и пророческим пылом, помогавшим ему превращать людей в безумных фанатиков. Полковник Аурелиано Буэндиа рассчитывал объединить на совещании все повстанческое командование для борьбы против махинаций политиков. Но генерал Теофило Варгас расстроил его планы: за несколько часов он успел внести разлад в коалицию самых опытных командиров и захватил главное командование в свои руки. «С этой бестией надо быть настороже, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа своим офицерам. — Для нас такой человек опаснее военного министра». Тогда один молоденький капитан, обычно отличавшийся робостью, осторожно поднял вверх указательный палец.

— Это очень просто, полковник, — сказал он. — Надо его убить.

Полковника Аурелиано Буэндиа встревожила не жестокость предложения, на долю секунды опередившего собственную его мысль, а та форма, в которой оно было сделано.

— Не ждите, что я отдам такой приказ, — ответил он.

Приказа он действительно не отдал. Однако спустя пятнадцать дней генерал Теофило Варгас попал в засаду и был изрублен на куски ударами мачете, а полковник Аурелиано Буэндиа принял главное командование. В ту же ночь, когда власть его была признана всеми командирами повстанцев, он вдруг проснулся, охваченный внезапным ужасом, и стал кричать, требуя принести ему одеяло. Внутренний холод, пронизывавший его до самых костей и терзавший даже под жаркими лучами солнца, мешал ему спать в течение многих месяцев, пока наконец не сделался чем-то привычным. Опьянение властью начало перемежаться вспышками глубокого недовольства собой. Пытаясь излечиться от непрестанного холода, он приказал расстрелять молодого офицера, посоветовавшего ему убить генерала Теофило Варгаса. Приказы его исполнялись раньше, чем он успевал их отдать, раньше даже, чем он успевал их задумать, и всегда шли дальше тех границ, до которых он сам осмелился бы их довести. Заплутавшись в пустыне одиночества своей необъятной власти, он почувствовал, что теряет почву под ногами. Его раздражали теперь радостные клики толпы в захваченных им городах, ему казалось, что точно так же эти же самые люди чествовали здесь его врагов. Где бы он ни был, повсюду ему встречались юноши, которые смотрели на него такими же, как у него, глазами, говорили с ним таким же, как у него, голосом, приветствовали его с тем же недоверием, с каким он приветствовал их, и называли себя его сыновьями. Он испытывал странное чувство — будто его размножили, повторили, но одиночество становилось от этого лишь более мучительным. У него появилась уверенность, что собственные офицеры обманывают его. Он охладел к герцогу Марлборо. «Лучший друг тот, кто уже умер», — любил он повторять в те дни. Он устал от постоянной подозрительности, от порочного круга вечной войны, по которому кружился, оставаясь, в сущности, на одном и том же месте, только все старея, все более изматываясь, все менее понимая: почему, как, до каких пор? За пределами того отграниченного меловой линией пространства, где он находился, всегда стоял кто-нибудь. Кто-нибудь, кому не хватало денег, у кого сын заболел коклюшем, кто мечтал заснуть навсегда, потому что был сыт по горло этой дерьмовой войной, и кто, однако, собирал остатки своих сил, вытягивался по стойке «смирно» и рапортовал: «Все спокойно, полковник»^ А спокойствие и было как раз самым страшным в нескончаемой войне: оно означало, что ничего не происходит. Обреченный на одиночество, покинутый своими предчувствиями, спасаясь от холода, который будет сопровождать его до могилы, полковник Аурелиано Буэндиа пытался найти в Макондо последнее убежище, погреться у костра самых старых своих воспоминаний. Его апатия была такой глубокой, что, когда сообщили о прибытии делегации либеральной партии для обсуждения с ним важнейших политических вопросов, он только перевернулся в своем гамаке на другой бок и даже не дал себе труда открыть глаза.