Умру и буду жить (СИ) - "Старки". Страница 7

Аня кормила меня на кухне. Чем? Уже не помню. Чем-то вкусным и домашним. Тем, чего не ел больше десяти лет, даже слёзы выступили от невыносимости расстояния до счастливого детства. Аня прекратила мыть, тереть, расставлять всё по местам и села напротив меня, подперев рукой щеку, наблюдая за мной. Она мне рассказала, что является приходящей «домохозяйкой». У Мазурова она работает год, довольна - хозяин деньгами не обижает, работой не напрягает - но гостя (меня, то бишь) у него видит впервые. Ей достаточно приходить два раза в неделю, чтобы переделать всю «женскую работу» – прибраться, наварить еды, погладить, кинуть в стирку бельё, а окна помыть или «прогенералить» она приходит дополнительно. Сегодня Андрей Вадимович ей позвонил и предупредил, что в комнате для гостей «спит мальчик», что его (меня) зовут Стась, что его нужно накормить, но сначала предупредить, чтобы не делал глупостей, не пытался сбежать. В серых Аниных глазах роились ко мне вопросы, которые она не решалась задать. Поэтому вопросы задавать стал я.

— Андрей Вадимович женат?

— Был. Но я поняла, что жена от него ушла, когда он сидел. Представляешь! — округлила глаза Аня. — Сидел за соучастие в убийстве! Ужас!

— У него есть дочь?

— Есть. Она с матерью живёт, тут не появляется. Я поняла, что бывшая уже выскочила замуж.

— А вообще… Как тебе Мазуров?

— Нормальный мужик! Одинокий очень. За весь год только однажды видела здесь следы пребывания женщины. Он постоянно на работе, человек не светский, замкнутый. Вечеринок здесь не устраивает, напиваются иногда на пару с Иваном… — Аня стремительно покраснела, ну-ну. — А ты кто по профессии?

— Сейчас парикмахер. По образованию дизайнер жилых и офисных помещений. Но так получилось, что стригу, – стараюсь улыбнуться я.

— Классно! А имя твоё? Оно такое странное!

— Белорусское. У меня и папа, и мама из Витебска. Но живём в России, я и брат родились в Смоленске.

— Стась… а кто ты Андрею?

Я замолчал. Что я ей скажу?

— Ладно, не говори, — смилостивилась Аня. — Просто странно. Особенно то, что ты заперт.

Мы с Аней почти подружились. Я вызвался помочь ей по хозяйству, и меня запрягли чистить картошку, лук, морковь, а потом это кромсать для супа. Ещё помогал гладить. Слушал милую женскую болтовню, узнал всю Анину биографию, как ей казалось, несчастную. О себе не рассказывал. Благодаря этой работнице кухонного фронта день пробежал быстро. Уже вечером мы в четыре руки, сидя на коленях, весело оттирали кафель на полу кухни. В самый разгар работы за спинами послышалось:

— Кхе-кхе… Не помешаем?

В дверях стоял Мазуров, а из-за его спины выглядывал Иван. Один хмуро смотрел на меня, другой хмуро смотрел на Анну. Чёрт! Женщине не влетит из-за меня? Аня посмотрела на меня испуганно и выдавила:

— Иди к себе, Стась… Я сама доделаю, — и совсем тихо: — Спасибо.

Я медленно поднялся и пошёл из кухни. Правда, пришлось проскальзывать под рукой Мазурова, тот как вкопанный стоял в проходе и внимательно смотрел на то, как я пытаюсь просочиться. Он смотрел на моё одеяние. Точно! Я же в его шмотках! Моё-то, наверное, высохло, нужно забрать, пользуясь зависанием хозяина в кухне. Дело в том, что постиранное бельё и одежду Анна вывесила на просторной лоджии в спальне Мазурова. Вот я и решил забежать туда за штанами и рубашкой. Схвачу - и мигом в свою келью!

Но такое впечатление, что Мазуров бежал в спальню за мной. Когда я с подсохшей мятой одеждой выходил из лоджии, то он уже стоял посреди комнаты и вопросительно смотрел на меня.

— Я переоденусь и принесу ваше, – прошептал я. Он неуверенно кивнул, а когда я уже благополучно его миновал, произнёс:

— В одиннадцать.

Мне даже показалось сначала, что я что-то не расслышал. Но переспрашивать не стал. В своей маленькой комнате я переварил и понял, что мне велено прибыть с его одеждой в одиннадцать. А сейчас сколько? У меня нет часов. Пришлось сбегать до гостиной: только перевалило за девять.

Опять сижу и напряжённо прислушиваюсь, что делается вне моей клетки, даже дверь приоткрыл. Анна накормила мужиков, Мазуров ушёл к себе в кабинет, а Иван долго мурлыкал с домработницей. Потом Аня уехала домой, и в доме совсем стихло. Слишком тихо. Угрожающе тихо. Решился ещё раз выйти, чтобы посмотреть на время. Начало одиннадцатого. Вглубь по коридору от моей двери свет из кабинета Мазура. Я на цыпочках, босиком прокрался к этому световому тоннелю, благо пол не скрипит, хотя и паркетный. Заглядываю одним глазком, почему такая тишина? Что можно делать в такой тишине?

Мазуров сидит в «львином» кресле, не переоделся, только снял пиджак. Его поза не расслабленная, локтями опирается на колени, кисти рук сцеплены в замок, голова повисла, вижу только макушку. На полу перед ним дымится от нескольких окурков хрустальная пепельница, которая ещё вчера была на столе, рядом с пепельницей валяется мой кошмар – нож с выгнутым по-щучьи носом, с зелёной рукояткой. Мазур недвижим. Заснул, что ли, сидя? Надо уходить! Заметит ещё меня, трусливого разведчика. Тихонько разворачиваюсь и вослед:

— Иди сразу в спальню!

Я замер. Он меня услышал? Блин! Наскрёб себе на задницу! Скрипнуло кресло, шаги, и из светового коридора показался Мазуров. С ножом в руках. Взял меня за рукав и решительно повёл в спальню. На её пороге подтолкнул меня внутрь:

— Раздевайся.

А сам проходит к прикроватной тумбе, кладёт туда нож. Стоя ко мне спиной, снимает рубашку, медленно расстёгивая пуговицы на манжетах и на планке, снимает носки, вытаскивает из брюк ремень. Всё это бросает на стул. Поворачивается:

— И? У тебя столбняк?

Я нерешительно берусь за низ пуловера, но снять не успеваю. Мазур подошёл и без лишних церемоний сжал ладонями мою голову, закрыв уши, и стал целовать. Вернее, кусать, жевать, насиловать мои губы. Вскрылись вчерашние отметины от его клыков, вкус его поцелуя – это вкус солёной крови, сладким не назовёшь, скорее, слёзным и выматывающим. Хотя я мало что понимаю в поцелуях - лизание, чужие слюни, чужой горячий, скользкий язык. Рвотный вкус кариеса или забродившего спирта. Всегда блёво! Благо мужикам это обычно не надо. Мазур – вкус крови, а не кариеса. Не чавкание слюней, а боль от крепких зубов. Он отрывается, презрительно дёргает губой и приказывает:

— Отвечай, сука!

Отвечать? Чтобы он мне язык откусил? Хрен тебе! Стою истуканом, никаких навыков не демонстрирую. Зато Мазуров демонстрирует: жуёт мне кожу ниже уха, кусает, засасывает, рисует своими зубами дорожку по шее до самой ключицы и обратно этим же незатейливым маршрутом. Представляю, какая там тропа страсти проявится! Его руки ходят на моей спине, под мягкий пуловер забрались, шарят по спине хаотично, как будто ищут чего. Потом Мазур раздражённо сдёрнул с меня эту одёжу, вцепился в волосы и опять зло цедит мне в лицо:

— Отвечай, сука!

Он хочет ласки? Моих поглаживаний? Моих губ на тёмных сосках с редкими волосками? Хрен тебе! Я просто кукла, а у кукол нет сознания и сознательности, они пусты и не понимают, чего требует хозяин. У Мазура, по-моему, тоже сознание отказывать начало. Дышит через раз. Его руки уже на моей заднице, на бёдрах, стягивает штаны. Подхватывает, поднимает меня, разворачивает и падает со мной на заправленную постель. Тыкается лицом в мою обречённую шею, в мою невыразительную грудь, в мой равнодушный, без вздрагиваний живот, упирается в мой ленивый, бесстрастный член и почти уговаривая:

— Отвечай, сука…

Он думает, что способен меня возбудить своей необузданностью? Хрен тебе! Никакого кайфа у нормальных людей это вызывать не может! А я хоть и шлюха, но нормальный человек! Человек-бревно! Лежит среди страстей растительных, обдуваемое ветрами и оплакиваемое дождями, лежит смирно, не пахнет и звуков не издаёт. Зато Мазур издаёт: горькие-горькие вздохи, тихие-тихие стоны, осторожные-осторожные слова:

— Сука… сука… сука…

Закидывает мои ноги вверх, сдёргивает с них нелепо застрявшие на щиколотках штаны, перекрученные с плавками. Раздвигает мои кукольно-резиновые ноги и забрасывает к себе на плечи. Плюёт на ладонь и прижимает эту супер-смазку к анусу. Кто же тебе сказал, что этим можно смазывать? Чёрт! Опять будет больно, надо быть ещё более куклой, ещё более бревном, надо… но… ёб… ёб твою… как больно! Ф-ф-ф… Ф-ф-ф… Ф-ф-ф… Двигается во мне, и непонятно, чьё это дыхание: моё, тяжёлое от боли, или его, хрипящее от страсти. Но понятно, чьи это слова: