Тени сумерек - Белгарион Берен. Страница 137

Тучи сгустились и пошел мокрый снег, который тут же таял и расползался в грязи. Берен всей кожей чувствовал ненависть родной земли, обрушенную на пришельцев — и на него. Теперь он был ничем не лучше. Такой же. Враг.

— А почему бы не отстроить замок и не учинить здесь приимный двор? Переход был бы немного короче, — рассудительно спросил Илльо.

— Попробуй, господин айкъет'таэро, — пожал плечами Болдог. — Что же до меня, то я на этом приимном дворе не остановлюсь даже если снаружи будет метель. Вы что, не чуете, какое это злое место?

— Если мы будем торчать здесь и заниматься изысканиями прошлого, — подала голос до сих пор молчавшая Тхуринэйтель. — Мы до вечера не попадем на ночлег.

— Высокая госпожа права, — поддержала ее Даэйрэт. — Я уже мерзну, а пехота нас обогнала.

Они наддали коням пятками и обошли по обочине нестройную колонну орков — кхарн Волчьего Отряда. Даэйрэт поджимала ноги, проезжая мимо гауров, почти достававших холкой до стремени. Она знала, что обученный гаур страшен только тому, на кого спущен, но все же ей было страшно.

Снег сделался гуще, задул крепкий ветер — они все порядком промерзли прежде чем достигли стоянки — замка Линдвин у границы Моркильского леса. Еще одна приземистая, квадратная в основании башня — так, наверное, выглядел замок Гретиров, пока был цел. Нижний поверх — колодец, погреб, конюшни, кухня. Второй — сенник, кладовые, комнаты слуг. Третий — каминный зал, господские комнаты. Четвертый — оружейная, кладовая, комора — и комнаты самых близких слуг. Выход на крышу. Узкие окна-бойницы. Блок с веревкой и дыры в полу на всех четырех поверхах — подавать в трапезную из кухни еду, а при нужде, с той же кухни на крышу — кипящее масло и смолу…

Рыцарям Аст-Ахэ отвели лучшие покои. Орков и волков разместили частью внизу, частью — в ближних постройках: пустом сарае для хранения шерсти и опустевших хижинах. Башня мгновенно наполнилась отвратительным ревом, гоготом и нескончаемой перебранкой. То и дело щелкали кнуты командиров — но, затихнув в одном месте, ругань возобновлялась в другом.

— Горячей похлебки и вина, — распорядилась Тхуринэйтель, бросая бледной выцветшей женщине котомку с едой. На обязательный к хранению в каждом замке войсковой запас рассчитывать не приходилось — они были не первыми посетителями замка за эту осень. Орки тоже не рассчитывали на него, и вскоре деревня заголосила: солдаты Волчьего Отряда начали отбирать себе в кормежку овец.

— Что за твари, — Эрвег покачал головой, развешивая мокрый плащ поближе к камину. — Не могут без драк и грабежа. Этиль, милая, когда отогреешь пальчики — сыграй нам что-нибудь. Хочется очистить уши от их ругани.

— Хорошо, Эрви, — мягко улыбнулась женщина.

* * *

Она нравилась Берену сильнее прочих. Небольшого роста, с каштановыми волосами и тонким, немного вздернутым носом, она все время казалась печальной, хотя часто улыбалась и никогда не плакала. В ее присутствии даже Болдог начинал напускать на себя какое-то достоинство, и чувствовалось, что он по-своему уважает ее.

Целительница. Аст'эайни — Берен так и не знал, что означает это ее звание. Но в том, что она тоже воин — не сомневался. Просто оружие ее — другого рода; не то, против которого он привык сражаться. А значит, она в чем-то опаснее Эрвега и Ильвэ вместе взятых.

Глядя на нее, он не мог забыть другого целителя — изможденного, изломанного раба в подвалах Волчьего Замка. Таких, как она, не допускали в эти подвалы. Эрвег и Илльо были вояки, они готовы были признать пытки и казни хоть и злом — но все же необходимым злом. Временным, но неизбежным. И оба тщательно оберегали от этого знания и Этиль, и дурочку Даэйрэт. Берен не понимал, зачем. В этом была некая жестокость, природу которой он не мог ни понять, ни объяснить. Вслух говоря, что мужчины и женщины равны в своих правах, рыцари Аст-Ахэ молча, не сговариваясь, признавали за женщинами некую врожденную слабость, из-за которой они не могут и не должны стоять лицом к лицу с этим миром. Они выращивали души своих женщин такими хрупкими, что, казалось, грубое дуновение ветра способно их сломать. И это не спасало положения: Этиль была чувствительна к малейшим переменам настроения у других и страдала от чужих неприятностей как от своих собственных. Берен чувствовал, что сейчас, здесь, в этом разоренном замке, ей плохо. Плохо оттого, что орки обижают людей внизу, плохо оттого, что у женщины, накрывающей на стол, руки в красных цыпках, оттого, что в ее глазах спрятана ненависть, а нож, которым она нарезает хлеб, искушающе удобно ложится в ее руку… Этиль была Целительницей, и это будило в ее спутниках почти священный трепет, но это же рождало отчуждение.

Берен никогда бы не подумал, что такие, как она, способны существовать в войске Моргота, в его стране, как они выживают и зачем они такие Морготу нужны. Но они были, и это приходилось признавать.

Еще он подумал — она единственный здесь человек, который что-то мог бы объяснить насчет его странных снов. Нет, не вещих, как сон о Горлиме. Других.

Он помнил то, чего не мог и не должен был помнить. И не помнил того, что, вроде как, помнить должен. Например, он не помнил, как они покидали Нарготронд, он и Финрод со своим отрядом. Зато он почему-то помнил Нан-Дунгортэб. Он были вместе с эльфами, а еще с ними был рыжеволосый мальчик, лицо которого, усыпанное веснушками и изрытое оспой, было некрасиво, а голубиные карие глаза — прекрасны. Это было несовместимо — Нан-Дунгортэб, эльфы и этот мальчик. Но в памяти его это было именно так.

Таких обрывков, клочков, осколков — много еще валялось в закоулках разума, и хотя здравый смысл вопил о том, что нужно бросить их, если Берен не хочет сойти с ума — его разум почему-то не хотел удовлетворяться ровной, стройной картиной, которую представляли собой его воспоминания от Дориата до Тол-и-Нгаурхот. Он находил какую-то почти болезненную радость в том, чтобы собирать их и пытаться составить что-то более-менее целостное. И понимал при этом, что ничего хорошего из успеха этого дела не выйдет. А главное — именно потому что Этиль здесь одна способна его в этом понять, нужно скрывать это от нее как можно тщательнее.

Отогрев руки у огня, Этиль расчехлила маленькую флейту, которую возила в своем мешке.

Там, в Тол-и-Нгаурхот, Берен уже слышал, как она играет. Тихий, прозрачный и чистый звук рождался где-то внизу, на том самом пороге, ниже которого человеческое ухо уже не ловит звуков. Потом — плавным переливом — мелодия взлетала, и начинала трепетать и переливаться, как бабочка-уголек под лучами солнца. У нее не было четкого ритма и строя, как нет его у шума ветра и течения реки, но Берен, наверняка назвавший бы эту музыку — с чужих слов — бессвязицей, слушал, не отрываясь, и в груди у него замирало сердце.

Но на этот раз Этиль заиграла не то, что играла обычно. Один Мандос знает, где она взяла эту мелодию — услышала мельком от напевающей себе под нос рабыни? Напел ветер? Нашептал вереск? — а только заиграла она старинную горскую песню, мотив которой был знаком Берену с колыбели:

Мотылек мой, мотылек,

Как затейлив твой полет!

Не лети на огонек -

Огонек тебя сожжет…

Для Этиль это была просто интересная музыка, незатейливая канва, на которой можно вышивать прихотливый узор вариаций. Для Берена это был — нож в сердце.

Чтобы не терзаться, слушая, он подошел к Илльо и сел на лавку рядом.

— Ильвэ, — Берен называл его на эльфийский лад, и Илльо это слегка льстило. — Поговорить хочу.

— Я слушаю тебя.

— Хочу спросить, да все никак не соберусь… Что ты мне присоветуешь, чем заняться, когда приедем в Каргонд?

— А чем ты занимался прежде, когда был сыном князя? — спросил айкъет'таэро.

— Да главным образом гонял орков по Ард-Гален, — Берен поморщился. — Почти до самой Дагор Браголлах. Видишь ли, я набедокурил и отец услал меня на север. Ну, а что я делал после Браголлах — ты знаешь не хуже меня.