Герцог - Беллоу Сол. Страница 7
Он вышел, изо всех сил стараясь не печалиться об одинокой своей жизни. Он распрямился, задержал дыхание. — Ради Бога, не плачь, идиот! Живи либо помирай, только не порть ничего.
Зачем этой двери нужен полицейский запор — этого он не понимал. Преступность растет, но у него нечего красть. Разве какой-нибудь возбужденный после «травки» подросток, затаившись под дверью, проломит ему голову. Герцог завел в пол металлическую лапу и повернул ключ. Проверил, не забыты ли очки. Нет, они во внутреннем кармане. Также на месте ручки, записная и чековая книжки, кусок полотенца, пущенного на носовые платки, и пластиковая упаковка фурадантина. Эти таблетки он принимал против заразы, которую подцепил в Польше. Сейчас он от нее избавился, но таблетку иногда принимал — для подстраховки. Страшно вспомнить, как в Кракове, в номере отеля, он обнаружил первые признаки. Доигрался, подумал он: триппер! Это в моих-то обстоятельствах! У него упало сердце.
Он пошел к врачу-англичанину, тот накричал на него: — Где вас угораздило? Вы женаты?
— Нет.
— В общем, это не триппер. Поднимите брюки. Вы, конечно, попросите пенициллин. Как все американцы. Я его вам не назначу. Попринимайте сульфаниламид. Спиртное не пить, только чай.
Они не прощают половой распущенности. Злой, язвительный парень был этот мозглявый эскулап с Альбиона. И я — открытая рана под гнетом вины.
Надо бы знать, что такая женщина, как Ванда, не заразит гонореей. К телу, к плоти у нее честное, верное, сакраментальное отношение. Она исповедует религию цивилизованного человека, то есть почитает наслаждение вдохновенное и изощренное. У нее тонкая белая кожа, шелковистая и теплая.
Дорогая Ванда, писал Герцог. Английского она не знала, и он перешел на французский. Chere Princesse, Je me souviens assez souvent… Je pense a la Marszalkowska, аи brouillard (Дорогая княгиня, я довольно часто вспоминаю… Мне представляется Маршалковская, в тумане). По-французски женщину проймет любой второстепенный, третьестепенный и даже более низкого разбора мужчина, чем и занимался сейчас Герцог. Хотя сам он был другой складки. Он хотел выразить искренние чувства. Сколько доброты было в ней, тревоги за него, когда он заболел, а это дорогого стоит, если женщина пышет здоровой, польской красотой. У нее полновесная, червоного золота копна волос, немного клювиком нос, впрочем, отличной лепки, с точеным кончиком, что совсем неожиданно у полноватой особы. Она налита белизной, здоровой, крепкой белизной. Как большинство варшавянок, она носила черные чулки и узкие итальянские туфли, при том что шубка была вытерта до лысинок.
В моем горестном положении, в ожидании лифта записывал Герцог на отдельном листке, откуда мне было знать, что я делаю? Провидение, писал он, печется о верных. Я предчувствовал, что встречу такого человека. Мне ужасно повезло. «Повезло» он несколько раз подчеркнул.
Герцог видел ее мужа. Бедняга, живой укор, сердечник. Единственная промашка Ванды — что она настояла на его встрече с Зигмунтом. Мозес так и не уяснил, зачем это было нужно. Предложение развестись Ванда отвергла. Она была совершенно довольна своим браком. Все бы такие были, говорила она.
lei tout est gache (Здесь ничего не вышло).
Une dizaine de jours a Varsovie — pas longtemps (Десять дней в Варшаве — не дольше),
Если можно назвать днями эти мглистые зимние паузы. Солнце изнывало в стылой бутылке. Во мне изнывала душа. Колоссальные плотные занавеси уберегали вестибюль от сквозняков. Деревянные столики загажены, избиты, в чайных пятнах.
Ее кожа оставалась белой при всех приливах и отливах чувства. Зеленоватые глаза казались вышивкой на ее польском лице (природа-белошвейка). Пышная, полногрудая женщина, она была тяжеленька для стильных итальянских лодочек. Без каблуков., в этих своих черных чулках, она казалась вполне дородной. Он скучал по ней. Когда он брал ее за руку, она говорила: «Ah, ne toushay pas C'est dangeray"(Ой, не трогайте. Это опасно). Хотя совсем об этом не думала. (Как он липнет к своим воспоминаниям! Какие слюни распускает! Может, он извращенец на почве памяти? Не надо таких слов. Какой есть.)
И еще постоянно вспоминалась грязноватая Польша, стылая куда ни глянь, замызганная, подрумяненно серенькая, где самые камни словно источали запах военного лихолетья. Он много раз ходил на руины гетто. Ванда водила его туда.
Он тряхнул головой. Ему-то что полагалось делать? Он еще раз нажал кнопку вызова, теперь уже углом саквояжа. И услышал гул плавного движения в шахте — смазанные цепи, гул мотора, отлаженный темный механизм.
Gueri de cette petite maladie (Выздоровел от этой маленькой болезни). He надо было говорить Ванде: она была буквально убита, сгорала от стыда. Pas grave du tout (Совсем ничего серьезного), писал он. Он довел ее до слез.
Лифт встал, и он кончил: J'embrasse ces petites mains, amie (Целую маленькие ручки, дружок).
Как по-французски: белые припухшие костяшки пальцев?
Пробираясь в такси раскаленными улицами вдоль сплоченно стоящих кирпичных и известняковых домов, Герцог держался за ремень и широко открытыми глазами вбирал виды Нью-Йорка. Прямоугольные массы не бездействовали — они жили, он чувствовал их затаенное движение, побратимство с ним. Каким-то образом он осознавал свою причастность всему — в комнатах, в магазинах, в подвалах, и в то же время его пугало это множественное возбуждение. Хотя с ним-то обойдется. Он переволновался. Надо успокоить издерганные, разболтавшиеся нервы, загасить внутренний чадящий огонь. Скорее бы Атлантика — песок, соленый воздух, целительная холодная вода. После морских купаний ему лучше, яснее думается. Мать верила в замечательное действие купаний. Сама — как рано умерла! Себе он пока не может позволить умереть. Он нужен детям. Его долг — жить. Остаться в здравом уме, жить, заботиться о ребятах. Поэтому-то, допеченный жарой, с резью в глазах, он убегал из города. Он бежал от перегрузок, от проблем, от Районы, наконец. Бывают такие времена, когда хочется уползти куда-нибудь в нору. И хотя впереди ясно виделся только безвыходный поезд с принудительным отдыхом (в поезде не побегаешь) до самого Вудс-хоул — а это еще надо пропахать Коннектикут, Род Айленд и Массачусетс, — рассуждал он вполне здраво. Сумасшедшим, если они не безнадежны, морское побережье на пользу. Он готов попробовать. В ногах чемодан с шикарным барахлом, а где соломенная шляпа с красно-белой лентой? Она на голове.
Жарясь на раскаленном сиденье, он вдруг поймал себя на том, что его гневливый дух снова вырвался на волю, и опять потянуло писать письма. Дорогой Смидерз, начал он. Недавно на ленче — для меня смерть эти казенные ленчи, у меня на них отнимаются ноги, в крови лютует адреналин, а про сердце даже не говорю. Я стараюсь держать себя в руках, но у меня мертвеет лицо от скуки, в мыслях я выливаю суп и соус всем на головы, мне хочется кричать, терять сознание — нас попросили предложить темы будущих лекций, и я сказал: может, цикл лекций о браке? Аналогично мог сказать: о смородине, о крыжовнике. Смидерзу выпал очень счастливый жребий. Рождение — ненадежная штука. Во что-то оно выльется? А вот ему выпало родиться Смидерзом — и страшно повезло. Он похож на Томаса Э. Дьюи (Томас Эдмунд Дьюи (р. 1902) — американский политический деятель, юрист.). Такая же щербина под верхней губой, щеточка усов. Серьезно, Смидерз, у меня есть хорошая мысль относительно будущих лекций. Вам, организаторам, надо прислушиваться к нашему брату. Это фикция, что на вечерние курсы ходят набираться культуры. Люди извелись, изголодались без здравого смысла, ясности, истины — хотя бы крупицы ее. Они погибают — это не метафора — без чего-то реального, с чем можно к вечеру вернуться домой. Вы посмотрите, как они заглатывают самую дикую чушь! Ах, Смидерз, собрат мой усатый! Подумайте какая ответственность лежит на нас в этой раздобревшей стране! Задумайтесь, чем могла стать Америка для всего мира. И посмотрите, чем она стала. Какая порода могла в ней вывестись. И посмотрите на всех нас — на себя, на меня. Почитайте газеты, если еще можете.