Между небом и землей - Беллоу Сол. Страница 5
22 декабря
Жутко сорвался сегодня, при Майроне Эйдлере. Не пойму, что на меня нашло, сам удивляюсь, а уж Майрон совсем растерялся. Он позвонил мне насчет временной работы: у них там в конторе учет общественного мнения, я мог бы вести опрос. Я кинулся на улицу, встречаться с ним в «Стреле». Пришел раньше, занял столик в конце зала, и тут же на меня напала тоска. Я в эту «Стрелу» уже несколько лет не суюсь. Одно время там ужевалась тонкая публика, с утра до вечера шли дискуссии о социализме, психопатологии, судьбе европейца. Я, между прочим, сам и предложил там поесть; почему-то стукнуло в голову. И вот — напала тоска. Потом оглядел столики в пару и дыму, плакаты — тонущие суда, физиономии японцев — и вижу: Джимми Берне, сидите каким-то типом. С тех пор как мы были «товарищ Джо» и «товарищ Джим», мы виделись всего раза два, ну три от силы. Он изменился. Лоб выше, взор строже. Я киваю, но не получаю никакой награды своих трудов. Смотрит сквозь меня: очевидно, так предписано смотреть на «ренегатов».
Почти тут же приходит Майрон, с ходу заводит о работе, но я буркаю:
— Погоди минуточку. Помолчи.
— В чем дело?
— Так, есть кое-что. Объясняю. Видишь того типа в коричневом костюме? Джимми Берне. Десять лет назад я имел честь называть его «товарищ Джим».
— Ну и?
— Я поздоровался, а он сделал вид, что меня нет на свете.
— И плюнь.
— Но разве это естественно? Я же был его близким другом!
— Ну и?
— Хватит нукать! — Меня уже понесло.
— Просто мне интересно, неужели ты хочешь, чтоб он распростер тебе объятья?
— Ничего ты не понимаешь. Плевать я на него хотел.
— Тогда я ничего не понимаю. Должен признаться — ровно ничего.
— Нет. Ты послушай. Он не имеет права смотреть сквозь меня. Вечно со мной такое. Тебе не понять, ты всегда держался в стороне от политики. Но я-то знаю, что почем, и я сейчас встану, подойду и поздороваюсь, а уж он — как хочет.
— Не идиотничай. Зачем нарываться на неприятности? — говорит Майрон.
— Хочу и буду нарываться. Знает он меня или нет? Прекрасно знает. — Злость моя растет с каждой секундой. — Удивляюсь, как до тебя-то не доходит.
— Я пришел поговорить с тобой насчет работы, а не смотреть на твои припадки.
— А-а, припадки! Думаешь, мне очень нужен этот Джим? Тут принцип. Ты, кажется, не улавливаешь. Только потому, что я уже не являюсь членом их этой партии, ему и подобным кретинам велено меня не замечать. Ты понимаешь, чем это пахнет?
— Нет, — сказал Майрон беспечно.
— Хорошо, объясняю. Я имею право на то, чтоб со мной разговаривали. Это элементарно. Вот и все. Я настаиваю.
— Ох, Джозеф, — сказал Майрон.
— Нет, ты послушай. Запрети человеку разговаривать с другим человеком, запрети ему с кем-то общаться, и ты запретишь ему думать, потому что, как тебе подтвердит не один писатель, мысль — это средство общения. Но его партия хочет, чтобы он не думал, а подчинялся дисциплине. Ясно? Потому что, видите ли, это революционная партия. Вот что меня бесит. Когда кто-то подчиняется такому приказу, он сам уничтожает свободу и прокладывает путь тирании.
— Ладно тебе. Нашел из-за чего кипятиться.
— Тут еще в сто раз больше надо кипятиться, — говорю я. — Это очень важно. Майрон на это:
— Но ты ведь давным-давно с ними порвал, верно? Неужели же только сейчас до тебя дошло?
— Я ничего не забыл, вот в чем дело. Пойми, я их совсем не за тех принимал. Я ведь прекрасно помню, я думал — они искренне верят в эту свою лабуду, святое служение человечеству и тэ пэ. Святое служение! Ко времени разрыва я уже допер, что любая больничная нянечка, когда утку выносит, больше делает для человечества, чем все члены их организации, вместе взятые. Странно, ведь в свое время я бы ужаснулся, услышав такое. Ах! Реформизм?
— Да, я что-то такое слыхал, — поддакнул Майрон.
— Естественно. Реформизм! Это жупел! Через месяц примерно после того, как наши пути разошлись, я сел и написал покаянное письмо Джейн Аддамс (Джейн Аддамс (1860-1935) — известная благотворительница, деятель американского рабочего движения.). Она еще была жива.
— Н-да? — смотрит с сомнением.
— Только не отправил. Может, зря. Ты, кажется, мне не веришь?
— С чего ты взял?
— Я разочаровался в возможности переделать мир до основанья а-ля Карл Маркс и решил, что до поры до времени не помешает залечить кой-какие раны. Потом и это, конечно, прошло…
— Прошло? — спрашивает Майрон.
— Господи! А то ты не знаешь, Майк, — рявкаю я во весь голос. Тип, который с Бернсом, поворачивается, но тот продолжает делать вид, что меня не узнает.
— Ладно, — говорю я. — Не смотри в ту сторону. Так. Этот малый сумасшедший, Майрон. Он давно не в себе. Все изменилось, он безнадежно отстал, а думает, что ничего не произошло. Продолжает носить эту пролетарскую челку на благородном челе и мечтает стать американским Робеспьером. Все они по уши в дерьме, а он, видишь ли, верит в революцию. Пусть хлещет кровь, власть рвут из рук в руки, зато государство тогда отомрет согласно не-у-мо-ли-мой логике истории. Спорю на что угодно. Знаю я его как облупленного. Сейчас я тебе кое-что про него расскажу! Знаешь, что он держит у себя в комнате? Как-то захожу к нему, а у него на стене огромная карта города, вся в булавках. Спрашиваю: «Это что, Джим?» И тут он мне — ей-богу, не вру — начинает объяснять, что готовит план уличных стычек на первый день восстания. Все ключевые пункты обозначены кодами, все размечено — где какие мосты, где какие крыши, какие стенды на каком углу, — чтоб сразу, значит, все пустить на возведение баррикад. Даже недействующие канализационные трубы и те учтены: для храненья оружия. Из официальных данных все повыудил. Я тогда еще не понимал, какой это бред. Что только мы тогда не принимали как должное! Просто фантастика. А он — все тот же. Карта, уверен, еще висит. Это какая-то наркомания, Майк. — И тут я громко кричу: — Эй, Берне!
— Хватит тебе, Джозеф. Ради бога. Что с тобой? Все смотрят. Берне щурится на меня и продолжает разговор с типом, который тем не менее снова зыркает в мою сторону.
— Э, тебе не понять! Берне не желает замечать мою особу. Я не в силах привлечь его внимание. Меня нет. Был и сплыл. Вот так. — Я щелкнул пальцами. — Я — презренный мелкобуржуазный ренегат. Что может быть ужасней? Идиот! Эй, наркоман! — ору я.
— Ты что, спятил? Пошли. — Майрон оттолкнул столик. — Я тебя уведу отсюда, а то в драку полезешь. Ты же сейчас полезешь в драку. Где твой плащ? Этот? Нет, ты рехнулся! Вернись!
Но я уже вне его сферы досягаемости. Стою прямо против Бернса.
— Я с тобой поздоровался, ты что, не заметил? Он не отвечает.
— Ты что, меня не знаешь? А я, кажется, тебя знаю очень даже хорошо. Отвечай: ты знаешь, кто я?
— Знаю, — говорит Берне тихо.
— Именно это я и хотел услышать, — говорю я. — Просто надо было выяснить. Иду-иду, Майрон. — Я высвободил от его руки свое плечо, и мы вышагнули наружу.
Я понимал, что произвел на Майрона скверное впечатление, но не собирался изворачиваться и оправдываться и ограничился краткой фразой, что, мол, последнее время я в жутком состоянии. Да и то когда мы, уже в другом ресторане, приступили к жаркому. Я вдруг успокоился. Не понимал и сейчас, между прочим, не понимаю, что на меня нашло. Сказалось, наверно, жуткое напряжение. Но как объяснить это Майрону, не вдаваясь в долгий и нудный анализ своего состояния и его истоков? Ему бы стало противно, а я бы не удержался и распустил нюни.
Поговорили о работе. Он пообещал порекомендовать меня начальству. Он надеялся (по телефону это как-то определенней звучало), что дело выгорит. Майрон любит меня, любит, я же знаю. Но ему тяжелым трудом досталась эта должность, а он реалист и, естественно, скоренько сделал вывод, что не может взять на себя такую ответственность. Мало ли что я выкину, вой подниму из-за «принципов» или еще каким-то вывертом его подведу. Нет, после того, что сейчас было, я не могу его осуждать.