Тепло наших тел - Марион Айзек. Страница 23
Вместо трибун повсюду высятся миниатюрные небоскребы — шаткие башенки, маленькие, но высокие — максимум жилья на минимум площади. Стены собраны из мешанины вторсырья: одна башня внизу бетонная, но чем выше, тем более хлипкой она становится — бетон сменяется сталью, сталь — пластиком, а завершается все это девятым этажом, сбитым на соплях из подмоченной фанеры. Кажется, большая часть зданий готова развалиться от малейшего ветерка, но их скрепляет жесткая сеть стальных канатов, тянущихся от башни к башне и накрепко соединяющих все домики в единую конструкцию. Надо всем этим нависают стены Стадиона, ощетинившиеся вырванными трубами, проводами и стержнями арматуры. Тусклые уличные фонари мерцают оранжевым, и Стадион — этот игрушечный город — задыхается в хаосе теней.
Стоит выйти из туннеля, в мои ноздри бьет сокрушительный запах жизни. Он повсюду — сладкий и до боли сильный, я как будто тону во флаконе с духами. Но даже в этом смоге я чувствую Джули. Ее запах выбивается из хаоса, зовет, как голос под водой.
Я иду на зов.
Улицы здесь не шире тротуаров снаружи — узкие дорожки, залитые асфальтом поверх искусственного газона. Местами газон пробивается наружу, как пронзительно-зеленый мох. Нигде нет ни названий улиц, ни указателей. Вместо имен президентов и названий деревьев — белые примитивные рисунки: яблоко, мяч, кошка, собака — будто иллюстрации из букваря. Грязь везде, она покрывает асфальт ровным слоем, а по углам скапливаются ошметки повседневной жизни — жестянки, окурки, использованные презервативы и гильзы.
Я очень стараюсь не глазеть по сторонам, как турист, но мой взгляд приклеивается к каждой обочине, каждой крыше — им управляет что-то посильнее праздного любопытства. Я никогда здесь не был, но мной завладел призрак узнавания, ностальгии. Иду по улице, которая, видимо, называется "улица Глаза", и во мне просыпается память.
Здесь все началось. Сюда нас отправили, когда затопило берега. Когда полетели бомбы. Когда наши друзья умерли и восстали из мертвых беспощадными незнакомцами.
Это говорит не Перри. Это нестройный хор всех поглощенных мной жизней, собравшихся во мраке моего подсознания пропустить стаканчик и предаться воспоминаниям.
Флаг-авеню, изукрашенная цветами национального флага еще в те времена, когда нации существовали и их цвета имели значение. Улица Ружей, где они разбили первые военные лагеря и планировали военные действия против бессчетных врагов — и мертвых, и живых.
Держусь как можно ближе к стене, опустив голову. Если на пути попадается прохожий, до последнего смотрю прямо перед собой и только потом, чтобы не показаться странным, мельком встречаюсь с ним взглядом. Неловко киваем друг другу и расходимся.
Карточный домик цивилизации развалился чуть ли не сам по себе. Несколько слабых порывов ветра — и все. Равновесие разрушено, чары рассеялись. Законопослушные граждане обнаружили, что их сковывают лишь воображаемые границы. У них были нужды, средства и возможности — и они ими воспользовались. Стоило выключить свет — все прекратили притворяться.
Меня беспокоит мой костюм. Все, кого я до сих пор видел, одеты в плотные серые джинсы, влагооталкивающие куртки и заляпанные грязью рабочие ботинки. Из какого мира я явился? Разве остался еще хоть кто-нибудь, кто до сих пор следует моде? Даже если никто не догадается, что я зомби, все равно кто-нибудь может настучать на чокнутого пижона, который шляется в модной рубашке и при галстуке. Ускоряю шаг, отчаянно принюхиваясь к запаху Джули.
Остров-авеню. Здесь они обустроили площадь для всеобщих собраний, и здесь, как нам тогда казалось, "они" наконец стали "нами". Мы голосовали, выбирали себе лидеров — обаятельных, с белоснежными чубами и безупречно подвешенным языком — и совали им в руки все наши страхи и мечты, ведь у людей с таким крепким рукопожатием не может быть слабых рук. И нас всегда подводили. Иначе и быть не могло. Ведь они тоже были всего лишь людьми.
Сворачиваю с улицы Глаза к центру. Запах Джули становится все сильнее, но откуда он идет, до сих пор непонятно. Я все надеюсь на подсказку от несмолкающего хора в моей голове, но мои дела мало его интересуют.
Улица Алмаза — здесь мы построили школы, когда наконец поняли, что именно этот мир и унаследуют наши дети. Мы учили их стрелять, месить бетон и убивать, а если они успевали овладеть этими навыками прежде, чем попадут кому-нибудь на обед, — читать, писать, убеждать, объяснять и понимать этот мир. Сначала, пока вера и надежда нас еще не оставили, мы старались. Но карабкаться в гору под дождем было тяжело. И многие соскользнули вниз.
Эти воспоминания несколько устарели. К примеру, улица Алмаза переименована. Табличка с названием сверкает свежей зеленой краской. К моему удивлению, на ней красуется какое-то слово. С любопытством подхожу к нетипично крупной для Стадиона металлической постройке. Запах Джули все еще слаб, да мне и не следовало бы останавливаться, но здесь, в свете этих окон, мой внутренний хор корчится в незримых муках. Стоит прижать нос к стеклу — и он резко умолкает.
Большое, просторное помещение. Ряды белых металлических столов под флуоресцентными лампами. Десятки детей не старше десяти сидят за столами, каждый ряд занимается отдельным делом. Ряд чинит генераторы, ряд очищает бензин, ряд чистит винтовки, точит ножи, зашивает раны. В самом углу, вплотную к моему окну, ряд анатомирует трупы. Только это, конечно, не трупы. Девочка лет восьми с белокурыми хвостиками срезает плоть с лица "трупа", обнажая его кривую скелетную ухмылку. Он распахивает глаза, озирается, несколько раз дергает свои оковы — и устало расслабляется со скучающим видом. Смотрит в окно, встречается со мной взглядом — но тут девочка вырезает ему глаза.
Мы пытались создать прекрасный мир, — шепчут голоса. — Многие приняли конец света за возможность начать все заново, исправить ошибки истории, смягчить нескладный пубертат человечества современной мудростью. Но все случилось слишком быстро.
С другой стороны здания доносится шум драки — скрип ботинок о бетон, удары локтей о стены из чистового железа. Потом слабый, низкий стон. Иду в обход в поисках лучшей точки обзора.
Все, кто остался снаружи — люди, чудовища, — спали к видели, как украсть то немногое, что у нас есть, а внутри, в тесной коробочке бурлила наша собственная безумная мешанина культур и языков и несовместимых ценностей. Наш мир оказался слишком мал, чтобы в нем сосуществовать. Ни гармонии, ни согласия так и не наступило. И мы изменили свои цели.
В другом окне я вижу большое, плохо освещенное помещение — какой-то склад, заваленный разбитыми машинами и всякими прочими обломками, как будто нарочно разложенными так, чтобы имитировать городской пейзаж. Вокруг загона, собранного из отсеков бетонного забора и сетки-рабицы, толпятся подростки. Это похоже на "зону свободы слова", которые когда-то устанавливали, чтобы демонстранты не разбредались куда попало. Но сейчас в клетке не толпа диссидентов с транспарантами, а всего четверо — один мальчишка, с ног до головы одетый в полицейскую броню, и трое сильно покалеченных зомби.
Можно ли винить средневековых знахарей за их методы? За кровопускания, за пиявок, за дырки в черепах? Они нащупывали свой путь вслепую, добивались чуда без помощи науки — но ведь им грозила чума, и они должны были хоть что-то делать. А когда пришел наш черед, ничего не изменилось. Несмотря на все наши знания и технологии, наши лазерные скальпели и системы социального обеспечения, мы оказались такими же слепыми и безрассудными.
Мертвые на арене заморены голодом и едва держатся на ногах. Они, очевидно, понимают, что происходит, но давно потеряли даже тот контроль над собой, который у них оставался. Они бросаются на мальчишку. Тот поднимает ружье.
Снаружи все утонуло в крови, волны уже перехлестывали к нам — стены нужно было укрепить. Мы поняли, что ближе всего к объективной правде то, во что верит большинство, — и мы выбрали большинство и наплевали на остальных. Мы назначили генералов и строителей, полицейских и инженеров, мы отказались от всего лишнего. Мы ковали наши идеалы, пока в них не осталось ни капли нежности и доброты, пока не остался один лишь жесткий каркас, способный выдержать мир, который мы сами для себя создали.