Филофобия (СИ) - "Старки". Страница 22

— Это я увлекался примитивизмом, года два назад, — объяснял Дильс. Во всех этих одиноких фигурках на лестницах чувствовалась растерянность, детскость, тщетность усилий, так как лестницы всё время вели в никуда. Особенно вот здесь… На полотне схематично, но узнаваемо городской пейзаж, люди, люди, люди идут, спины, затылки, щёки, сумки в руках. И вдруг посреди мещанской сутолоки и движения стоит лестница, на верху которой человек, прорисованный весьма реалистично, залез и смотрит в небо, не то чтобы ждёт или просит, он прислушивается. Толпа охряная, небо приглушенно–синее, человечек серый. Я почему–то долго рассматривал эту работу.

— Как–то подозрительно мало работ! Где остальные? — требовательно заявил я.

— Старые убраны, доставать не буду, хоть пытай. А новых нет. Не пишу в последнее время, некогда.

— Как это не пишешь? А это? — Я выудил из–за картона и подрамников с готовыми изображениями тот, что стоял ещё недавно на мольберте. — Мои–то рисуночки можно и на туалетную дверь подвесить, я не обижусь, а под ними что?

Дильс засмущался, захотел снять подрамник опять на пол:

— Это ещё не окончена, не надо её…

— Надо. Ты ж меня знаешь, бессмысленно прятать, я все равно посмотрю! — Это я отобрал картину, водрузил её на мольберт и отцепил портреты Дильса. Честно говоря, стало немного стыдно. Вот изобразил он тут меня, такого светлого, открытого, наивного, удивительного, и смотрю я на себя, такой прожжённый, лживый, наглый и циничный. Эта фотография почти пятилетней давности уже тогда вызывала кривую усмешку знавших меня. Бывают ведь такие кадры, которые как бы похищают тебя у самого себя, смотришь на них и не веришь глазам. Я аж встряхнул головой, чтобы мозги приняли прежнюю форму. — Кто это?

— Ну… Парень один.

— Не из наших, — цинично определил я. — Откудова такая милота?

— Он в Таллине живет. Я так–то не видел его ни разу. Через Интернет переписываемся.

— И что, он такой? — я кивнул на картину.

— Мне кажется, что такой.

— Наивный идиот?

— Идиот — это ты. А он нормальный. Светлый. Смешно рассказывает про детство. Добрый, открытый. Умеет удивляться и в то же время очень проницателен. Говорю с ним, как будто давно его знаю.

— А главное, он далеко! — встрял я. — Если что, можно отключить и сидеть по ту сторону экрана, как за баррикадой, надёжно спрятавшись. И где вы с ним общаетесь?

— В «контакте».

— Может, он фейк? Придумал себя и впаривает тебе?

— Впариваешь ты! А ему зачем?

— Затем же, зачем и мне… — тихо пробурчал я и тут же громко заявил: — Сейчас будешь рисовать меня! Чем я хуже этого белобрысика?

— Филипп, я не хочу сейчас ничего, я устал да и выпил…

— Это даже лучше. Выпей ещё, будешь рисовать без розовых очков. Алкоголический реализм. Необязательно же грунт бодяжить и темперу наводить. Давай грифелем или углём! — короче, я его уговорил. Да ещё водка, видимо, его расслабила, и он несколько отпустил свой страх. Я потребовал черный грифель и обновил красоту лица: поджирнил обводку вокруг глаз и подправил брови. Снял «верх» (я, конечно, не Тейлор Лотнер, но тушки своей не стыжусь), взлохматил волосы и уселся, как велели: на пол перед подиумом, упершись на постель локтями. Сам же психический художник, заглотнувший ещё кружку водки, уселся на подлокотник кресла, поэтому получалось, что я смотрел снизу вверх. Вадим прикрепил на планшетный мольберт акварельную тонированную бумагу серого цвета, на второй подлокотник поместил коробочку с палочками угля и растушовками, тут же ластик–клячка (уже остатки от целого тельца). Сначала Дильс пристально и серьёзно смотрел на меня — «измерял», прицеливался, прощупывал моё лицо. Потом соскочил со своего мягкого насеста и включил лампу–каску, отрубив верхний свет. Приблизился ближе ко мне, заглянул прямо внутрь, поправил пальцем что–то на голове и большими пальцами рук провёл от глаза чуть вниз к щекам. Это он черноту размазал? Потрогал штангу, нахмурился. Вдруг приложил указательные пальцы к скулам и прочертил контур. Оглядел мою грудь и живот, шмыгнул носом и взлетел опять к мольберту, ступнями опираясь на сидение кресла.

Он красивый не только когда рассказывает, но и когда работает: глаза зажигаются, рот приоткрыт, никакой растерянности или зажатости. Вот сейчас я представил его на сцене: как он поёт, шутит или делает дугу гривой волос. Ему должно быть очень хорошо было с длинными волосами. Вылечу его, приручу к себе и заставлю его отрастить волосы вновь. И пусть меня рисует, а я его. Отличная перспектива! И идея отличная, чтобы он меня изобразил, порассматривал, попробовал на штрих, может, попривыкнет за время творчества и шарахаться не будет так? И я его рассмотрю безнаказанно.

Он работал не меньше часа. А я хищно рассматривал его снизу вверх больше часа. Именно в момент рисования у Дильса вырывалось наружу что–то настоящее: он шикал на меня и даже кинул грязной растушовкой, когда я заявил, что хочу в туалет. Правда, когда он показал результат, я готов был кинуть в него этим портретом. Что за вампир? Где глаза? Вместо них ямы. Рот хищной ухмылкой выгнулся, и поза, как зверь перед прыжком. Кисти рук не расслабленно висят, а напряжены, готовые впиться в чужое горло. Красиво как раз сделал шею и торс, по ним блики от полосок жалюзи. За спиной на кровати скомканное одеяло, но смотрится как поломанные крылья. Инкуб Филя!

— Я не такой! — не удержался я. — Что за тварь ты нарисовал?

— А какой? Белый, пушистый? — неожиданно весело заявил он. — Тебе можно извращаться на моих портретах, а мне нет?

— Так это тупо месть? — заорал я. — А где же правда жизни? Где же честность художника?

— А это правда! — он не смог сдержать самодовольное выражение лица.

— Я что, вампир?

— Я так вижу! Мне кажется, хорошо получилось…

— Этого так солнышком сделал, — я кивнул в сторону подрамника с холстом и восторженным Эфом на нём. — А я так нечеловек, вампир?

— Имею право! Я автор!

— Вампир, значит! Ну получи!..

Наверное, я просто забыл на какое–то мгновение, с кем имею дело, меня обнесло хулиганской яростью, и я накинулся на Дильса. Наскочил с ногами, обвив его за бедра, уронил ураганом своего тела его на постель–подиум и впился ему куда–то в шею. Я ж вампир! Кусал, высасывал. И, чёрт, услышал гул в горле, что стал моей пищей:

— М–н–м–н–м–нет! — Вадим вцепился в мои плечи, пытаясь оттолкнуть, его выгнуло в позвоночнике и, блядь, глаза белые! — Пф–ф–ф–ф… кх–х…

Капец, что я наделал! Отскочил от него, дёрнул на себя за ноги. Откуда у меня силы только взялись? Поволок его в коридор, в ванную, крича:

— А ну–ка дыши! Пиздец тебе будет за такие вот коленца! Я же шутил! Нехрен было меня так рисовать!

Меня поддерживал лаем Ларик, который, естественно, прибежал полюбопытствовать, что за шум. Пёс вцепился мне в штанину, оттаскивая от хозяина. Дильс попытался идти, даже бежать, но куда–то в другую сторону от меня, попытался вырваться. Я сильнее. Затащил его в ванную комнату, врубил холодную воду, перегнул непослушного препода, матерился, направляя струю ему на голову. И его вдруг начало рвать. Видимо, так организм избавляется от энергии лишней, выматывается, переводит в соматику весь этот огонь фобии. Как только пельмени благополучно вырвались на свободу, Дильс ослаб. Я плеснул ледяной водой ему в лицо. Выпрямил, прислонил к себе, прижал ладонь к его животу и скомадовал ему в ухо:

— Дыши! Со мной! Раз, два! Носом вздох! Животом… Раз, два… — я вспоминал, чему там меня учил Абрамов. И сработало! Вадим начал дышать, сначала судорожно, потом спокойнее. Я почувствовал, что его кожа холодеет. Тихонько подтолкнул его на выход, довёл до постели. И дежавю! Уложил, сбегал за таблеткой, он выпил и остался лежать с открытыми глазами, а мы с Лариком напротив наблюдали.

— Прости, тебе нужно уехать, — слабо просипел мне Вадим. — Нужно было тебя предупредить, я виноват…

— Хватит! — крикнул я так, что Ларик вздрогнул. — Думаешь, меня напугал вид рвоты? Я никуда не поеду, и нехрен извиняться! Виноват я. Я знал, что так может быть! Но ты должен понять, что когда–нибудь твой мозг устанет и прекратит бояться…