Ловкач и Хиппоза - Белошников Сергей. Страница 46
– Слушай, дочка, а тебе не кажется, что пришла пора заканчивать одиссею? – неожиданно спросил он.
– Ты о чем это?
– О людях, которые могут профессионально заняться твоей проблемой. О том, что надо сегодня же обратиться на Лубянку, а не заниматься самодеятельностью.
Я молча полезла из-под одеяла.
– Ты чего? – остановил он меня.
Глядя мимо него, я с расстановкой сказала:
– Я могу уйти прямо сейчас. Не дожидаясь утра.
Он силой заставил меня снова вернуться в постель.
– Никуда ты отсюда сейчас не пойдешь.
– А что тогда ты ко мне пристаешь?
– А ты решила провести жизнь в подполье?
– От кого я это слышу?! От знатного передовика труда? От матери-героини? Все ваше поколение одинаковое – говорите одно, а делаете другое. Только и разницы, что одни открыто заколачивают бабки на нефти, а ты гоняешь набитые контрабандным золотом машины на юг! И к тому же хочешь его украсть. Да, да, украсть, не мотай головой. И все вы такие правильные на словах, ну, просто спасу нет! У меня, по крайней мере, все честно. Я хоть не скрываю, что веселюсь за счет предков. Но мы не такие, как вы, понимаешь? Мы – дру-ги-е! И наше будущее будет другим, не таким поганым, как ваше настоящее. Потому что мы его изменим.
Кажется, он жутко развеселился от моего пламенного спича.
– Ой-ой-ой, какие мы отчаянные радикалы, – сказал он. – Генерация "Пи"! Которые тут временные, слазь! Это только кажется, что до тебя никто ничего не пытался изменить. Что ты первая до этого додумалась. Я ведь тоже все это проходил… В свое время. И хиппарство, и дурцу мы подкуривали прямо в институте, на лестничных площадках. И сейшены бывали будь здоров. Ну, нынче по-вашему – тусовки.
– По-нашему, – хмыкнула я. – Сам в бега собираешься удариться, а меня воспитываешь… Песталоцци хренов.
– Да не воспитываю я тебя. Рассказываю. Все было. А потом, в один прекрасный день этот веселый бунт одиночек кончился. Как-то сам по себе.
– Почему кончился-то? – спросила я.
– Ну… Одни поняли, что ни черта не изменишь в этой стране солнечных идиотов и унесли ноги подальше. Это неважно, что теперь она называется Россия, а не Советский Союз. Совок, он и в Африке совок. Другие просто сломались, или спились, третьи ударились в деланье денег. Иных уж нет, а те далече. Короче: все разбрелись и стали просто су-ще-ство-вать. И я, честно говоря, тоже.
Он раздавил окурок в пепельнице.
– В общем, это оказался не выход, – добавил он.
– А где ж выход, Саша?
Он пожал плечами.
– А я откуда знаю? Может быть, выход в том, чтобы вовремя остановиться и подумать. Остановиться, но не опаздывать. И снова начинать, пока не ушло твое время.
Я хорошо понимала, что сейчас он говорит не о моих бедах, а о своих. Все мои приключения последних дней отодвинулись куда-то, и мне было на них наплевать: сейчас я слушала его. Он говорил о том, что у него давно наболело в душе, но чего он, наверное, до сих пор не мог никому высказать. С первой минуты нашего знакомства он не показался мне человеком с открытым характером, и явно был (достаточно было посмотреть на его квартиру, ежу понятно, что женская рука давно ее не касалась) одинок. Да-да, одинок, несмотря на всю свою мужественность и силу. Но сознаваться в этом он не хотел. Или не мог. Но все равно я была бесконечно признательна ему, что он именно мне все выкладывает. Он мне доверился, мне, двадцатилетней девчонке. Мне стало его бесконечно жалко, просто сердце сжалось, я задыхалась от охватившей меня нежности. Я посмотрела на него, сидящего возле меня в полумраке комнаты. Такой широкоплечий и взрослый, надежный, но в тоже время и какой-то угловатый, как подросток-переросток. Прозрачная резкая тень падала ему на лицо, делила его по вертикали пополам, отчего оно выглядело еще более спокойным и печальным, как у клоуна, завершившего свое выступление, но еще не снявшего грим.
– Ладно. Поговорили, и хватит. Утром все окончательно решим.
Он начал было вставать.
– Подожди, – я удержала его за рукав.
Я приподнялась, стремительно обняла его и прижалась губами к его губам, утешая его и сочувствуя его невысказанной тоске. Он медленно поднял руки и очень осторожно прижал меня к себе. Я грудью почувствовала, как у него стучит сердце: глухо, сильно, ритмично, по-мужски. Только что мы оба были страшно одиноки в этом предрассветном безвременьи, когда, если нечаянно проснешься в одиночестве, в голову обязательно приходят печальные смутные мысли, от которых хочется беспричинно плакать, зарывшись носом в подушку: но теперь, вдвоем, я знала, что он меня хочет, и я его нестерпимо хотела. Это не было животной, нерассуждающей страстью, сначала наши души потянулись друг к другу, а потом уже и наши тела. Я увлекла его за собой вниз, он без колебаний уступил моему движению, мы легли на бок, не прекращая поцелуя; я уже стала задыхаться, так долог и сладок он был. Я вывернулась из полурасстегнутой рубашки и стянула с него футболку. Он протянул руку, выключил ночничок и уже в темноте, которую рассеивал только слабый свет фонарей, падающий в щель между шторами, он освободился от остальной одежды и окончательно прижал меня к своему обнаженному телу. Я поразилась, какая нежная, словно у девушки, была у него кожа – нежная, тонкая и горячая: под ней перекатывались каменные мускулы, у него не было ни грамма жира, и я поняла, что до этой поры я жила напрасно, – у меня еще никогда не было такого мужчины, – такого взрослого, но с телом двадцатилетнего поджарого мальчишки. Он продолжал меня целовать и ласкать со все нарастающей страстью, в которой чувствовалась мощная сила, и я окунулась в безвременье любви, отдалась его ласкам, чувствуя, как сладкая истома охватывает все мое тело, от макушки до кончиков пальцев на ногах, как я растекаюсь в его объятиях, таю, словно воск и тогда, не в силах больше сдержаться, я обхватила его крепкий торс ногами и остро почувствовала, как он до конца вошел в меня. Мы не искали удобных для нас обоих ритмов, все получалось само собой, так, словно мы с незапамятных времен были любовниками, словно мы всю жизнь были вместе, всю жизнь, всю, всю, всю, – и кончили мы тоже вместе, со стонами и криками радостного узнавания.
Может быть, я ошибаюсь, но так у меня с мужчинами еще никогда не было: я имею в виду не секс, да это и не был секс в животном смысле этого слова, я имею в виду полное, до самозабвения, слияние. И душ, и тел.
Впрочем, с ним так и должно было быть, я знала это всегда.
Он не выпустил меня из своих объятий. Я лежала у него на руке, вдыхая его запах. Постепенно дыхание мое успокаивалось, и я почувствовала, как меня начинают уносить плавные накаты сна. Он не спал, я знала; он неподвижно лежал рядом со мной, ровно дышал, от его большого тела ко мне волнами шло успокоительное тепло, и я сквозь близкий сон не могла понять – как же раньше я жила без него, такого близкого, надежного и родного.
Он что-то прошептал мне на ухо.
– Что ты сказал? – пробормотала я, не открывая глаз.
Знаете, что он сказал мне тогда, в утренней ласковой тишине? А вот что:
– Ночь нежна, – сказал он.
– Да, любимый, – откликнулась я и уснула.
Я услышала противный писк будильника в его наручных часах. Но я не в силах была открыть глаза. Почувствовала, как он зашевелился. Потом моей щеки коснулись его губы, и он горячо выдохнул:
– Спи.
Я снова провалилась в сон, а в следующий раз проснулась оттого, что он тормошил меня за плечо.
– Что опять случилось? – прошептала я, не открывая глаз.
– Открой глаза, я хочу тебе кое-что сказать.
– А сколько времени?
– Четверть десятого. Ну, проснись же.
Я еле-еле смогла разлепить налитые свинцом (золотом?) веки. Он стоял у дивана, уже полностью одетый, в своей неизменной пилотской куртке.
– Лена, мне надо ненадолго уйти. А ты вот что – на телефонные звонки не отвечай ни в коем случае. Если мне понадобится позвонить, то я это сделаю с прозвонкой: два звонка – и сразу отбой. И потом снова. Потом еще раз. Вот только тогда, на третий раз, и снимай трубку. Ты меня поняла? Поняла?