Жнецы Страданий - Казакова Екатерина "Красная Шкапочка". Страница 73

Скотину пришлось забить еще в середине зеленника, когда заболела Сияна, и Волынцу стало ни до чего. Жена тяжко перенесла роды, но дочка родилась крепенькой, розовой и крикливой. Отец и бабка выхаживали дите вдвоем, потому что мать расхворалась. Волынец лечил жену Даром, но даже Дар не мог помочь в этакую гнилую погоду. Дождливая весна переродилась в холодное и тоже дождливое лето. Вода лилась с небес изо дня в день неостановимыми потоками. Земля раскисла, молодая трава начала гнить, в лесу не росло ни грибов, ни ягод, поля превратились в болотины — негде было сеять хлеб, да и некому…

Однако, мал-мала, Сияна поднялась, хотя все еще была слаба. Волынец вздохнул с облегчением. Поэтому, когда дождливым утром месяца зноеня у его дома появился злой, вымокший до нитки крефф Улич на мокрой же и усталой лошади, он встретил его безо всякой радости.

— Что, сукин сын, натворил дел, а сам схоронился? — зло выплюнул Улич. — Людям помощь нужна, хватит уже за бабий подол держаться, в дорогу собирайся.

Волынец хотел показать ему со двора, сказав, что жена, дочь и мать ему дороже неизвестных каких-то людей, которых он сроду не знал и знать не желал и из-за которых не хотел сгибнуть сам или погубить родных. Он уже даже открыл рот, но тут скрипнула дверь избы и на пороге появилась мать. В старой рубахе из небеленого полотна, в глухом платке, надвинутом так низко, что и лица не видать — она стояла между Волынцом и его семьей как немой укор совести.

— Что ж ты гостя в избу не зовешь, сынок? — спросила старая. — Погода-то дурная какая, да и вымок он весь.

Сын только зло отвел глаза, досадуя, что родительницу вынесло, когда не надо.

— Спешу я, — ответил Улич. — Не до отдыха ныне.

И только теперь парень заметил, как осунулся молодой и ладный крефф. Если ранее дышал он жизнью и силой, то ныне ни кровинки не было в истощенном лице, глубокие морщины залегли в уголках рта, плечи казались костлявыми, а в потухшем взоре жило плохо скрываемое отчаяние.

Волынец побрел одеваться. Сияна поднялась с лавки, на которой кормила маленькую Ладу, и спросила с тоской:

— Уезжаешь?

— Надо, — ответил муж, которому всего более хотелось прижаться лбом к ее мягким коленкам, слушать сладкое причмокивание дочери и то, как по крыше избы молотит дождь.

Собрался он быстро. Улич ждал во дворе, не заходя в дом, как ни зазывала его Волынцова мать. «Сомлею в тепле» — только и сказал он. Старуха вернулась в избу, собрала нехитрой снеди в суму, вышла во двор, отдала обережнику и виновато всунула в руку кусок вяленого мяса:

— Поешь, родной, совсем прозрачный.

Он кивнул благодарно, и, как был в седле, принялся жадно есть. Было видно, что о еде странник вспоминал редко.

Уехали через пол-оборота.

Долгое время лошади обережников двигались по раскисшей дороге бок о бок, но оба спутника молчали. Наконец, Улич не выдержал и сказал:

— Что, гнида трусливая, страшно глядеть на содеянное? У бабьего подола спокойнее?

Волынец вскинулся:

— Ты меня не лай! — рявкнул он, преисполнившись обиды и гнева. — Баб своих одних бросить не могу! Ежели об Вадимичах ты, так там я все, как должно сделал!

Крефф прожег его глазами:

— Как должно? — хрипло спросил он. — Ты, кощунник, души живые в телах мертвых заточил! Хвори неведомой побоялся? Лечить не захотел? Покойников отчитывать поленился? На других работу свою скинуть решил? Обнес все обережным кругом, заклятием накрыл и был таков?! Другие, мол, пусть разгребаются? Всегда ты о себе только пекся, об иных не заботясь.

Изможденное лицо Улича пылало, на бледных щеках расцвел горячечный румянец. Волынец струсил, потому что гневливый собеседник запросто мог и поколотить. Поэтому он затараторил:

— Да, как учили, сделал! Почем я знаю, чем лечить заразу эту? Они там все уж изгнили до костей, когда я наведался. Спасать было некого. А что за болячка — отколь мне знать? Ну как приволок бы ее на себе в Цитадель?

Сильная рука сгребла его за грудки.

— Ты, поганец, должен был круг затворить, а сам там, там остаться! Ты людей с миром упокоить должен был! Тебя почто туда отрядили?! А ты чего сделал? Ты чарами их сковал! Не упокоил, в телах собственных, как в порубе заточил.

У Волынца вытянулось лицо. Он помнил свое возвращение в Цитадель, помнил, как рассказывал Главе о случившемся: о диковинной страшной хвори, завезенной по всему вероятию купцами, о сгибнувших Вадимичах, об обережном круге…

Помнил, как взвился Глава, услышав про торговых людей, как выспрашивал — богат ли обоз? Знамо дело богат: соболя да ткани, да ларцы, да розвальней и волокуш немало. Помнил парень, как почернел лицом смотритель Цитадели, как затряс его, загрохотал: «При богатом обозе Осененный должен был ехать! Осененный! Чтоб от хворей лечить и в пути защищать!»

Волынец тогда лопотал, мол, да если бы Осененный ехал, разве ж дошло бы до такого? Разве ж не упредил бы он хворь и заразу? Глава оттолкнул от себя вестника и сказал горько: «Почем мы знаем, что там и как? Может, ранен был, может, хворь такая, что не одолеть, может… обережник такой, что не справился. Молись Хранителям, буде ошибся я».

В тот же день в Путеводье из Цитадели были отправлены несколько креффов, но возвратились те спустя седмицу уставшие, мокрые, потрясенные.

Не осталось Вадимичей. Пока туда-сюда ездили, оттепель да ливни сделали то, о чем и помыслить не мог Волынец: переполненная Спешка вышла из берегов, разлилась стремительным потоком…

Теперь и думать не приходилось о том, чтобы сыскать тех, кого Волынец по дурости и трусости сковал чарами. Куда смыла река покойников из Вадимичей, никто не вызнал. Поди, растащили дикие звери да птицы, что-то пожрали рыбы…

Креффы творили обряды вдоль всего разлива, читали заклинания, чертили обережные резы, опускали в вешнюю воду руки, рассылая Дар, в надежде снять колдовство, учиненное над живыми Волынцом. Отродясь такого не было, чтобы души живые приковывали к мертвым телам, да так там и оставляли. Никто не ведал, чем беда такая аукнется. Самого же виновника Глава из Цитадели изгнал, заказав появляться там хоть ныне, хоть присно.

Оставалось лишь молиться Хранителям и надеяться, что обойдется…

Не обошлось. Понеслась по деревням и весям хворь. Приходила она, видать, через воду (так никто и не понял), выкашивала целые поселения. Осененные сбились с ног, леча людей, затворяя двери страшной гостье. И, глядишь, остановили бы Гнилой Мор, если бы не погода и не разливы — в иные веси и подъехать было нельзя, в других лихоманку излечивали будто, но спустя седмицу она вспыхивала с новой силой. Тут уж все жилы вытягивали, чтоб уберечь хотя бы поселения, еще не охваченные мором.

А потом пришло Зло. Покойники, коих не успевали отчитать, поднимались целыми погостами.

Раньше сроду не случалось такого. Подымались мертвяки, если только по проклятию или злому наговору колдуна. Бывало еще, Осененные гибли или умирали там, где некому было отпустить их Дар, упокоить его вместе с усопшим, чтобы вернулся обратно и зажегся искоркой в новорожденной душе, а не ушел в землю, не растворился в ней, переходя в то, что рядом. И вот тогда-то, случалось, вставали жальники или появлялась злобная навь.

Но чтобы в посмертии простые люди поднимались? По никому не ведомой причине? Цитадель гудела как растревоженный улей. Ежели раньше, чтобы отпустить душу в Небесные Хоромины, хватало обычного шептуна из арбуев, то теперь, дабы покойник не поднялся, требовался наузник!

Освобождать душу, чтобы могла вознестись к пращурам, оставив гнет земных сует, было принято спокон веку. Арбуи вкладывали в мертвые руки усопшего родовую ладанку, рассказывали Хранителям-родовичам о всех свершениях человека на земле, просили принять его в небесную обитель и не обделить там лаской. Ныне же стараний арбуев стало мало. Души не хотели покидать мертвые тела. Обычные души обычных людей!