Паутина чужих желаний - Корсакова Татьяна Викторовна. Страница 12
Не буду думать о Лизи. Потому как если стану думать, то непременно расплачусь. А при Антипе плакать никак нельзя. Я ж не девка дворовая, я графиня...
Стэфа не спит, ждет меня в моей комнате. На столе в канделябре наполовину оплывшие свечи, рядом книга, погашенная трубка и пенсне. Стэфа читает французский роман. Читала, пока я не вернулась, а теперь смотрит внимательно, сторожко.
– Что так рано, Сонюшка?
– Нагулялась! – Падаю на кровать, сбрасываю ненавистные башмаки, срываю гувернантское платье. – Стэфа, у них там не просто обед, у них бал! Бал и гости, и дамы все в шелках и драгоценностях. А я вот такая! – Слезы душат, и в горле колючий ком. Не буду терпеть, перед Стэфой можно и поплакать.
Плачу, размазываю слезы по лицу, выдираю из волос ненавистные шпильки. Стэфа молчит, гладит меня по спине, дает выплакаться.
– А я самовар поставила, – говорить она начинает, только когда слез у меня больше не остается. – Давай-ка чайку выпьем липового, как ты любишь. – И, не дожидаясь ответа, выходит, но очень скоро возвращается с подносом. На подносе две чашки, пирожки с вареньем и сахарница.
Чай горячий, пахнет медом и еще чем-то незнакомым, но вкусным. Может, травку какую Стэфа в него добавила? Она любит травки всякие. И я тоже люблю. И пирожки люблю, особливо с маслицем, но маслица нет, и приходится есть их с сахаром.
– Стэфа, он такой красивый! – Чай делает меня добрее и спокойнее. – У него глаза, как море, и волосы волной. А взгляд такой... У тебя когда-нибудь сердце под чужим взглядом останавливалось?
– Останавливалось. – Стэфа смотрит на меня поверх чашки, кивает. – Только очень давно. Я уж и не помню, как это...
– А я не знала, что такое бывает. – Чай золотистого цвета, и на самом дне вместе с чаинками хороводом коричневые лепестки. Может, зверобой? – Это любовь, да?
– Не знаю, Сонюшка. Ты пей чаек-то, а то остынет, невкусный станет. – Стэфа достает из складок платья бархатный кисет, набивает трубку своим непонятным табаком, закуривает. По комнате плывет сладко-дурманный аромат, путается в волосах, успокаивает.
– А зовут его, знаешь, как красиво? Андрей Сергеевич, князь Поддубский. – Улыбаюсь мечтательно, а в черных глазах Стэфы тревога. – Он к Сене погостить приехал. Сказал, что у нас тут красиво и нимфы... Может, останется подольше? – Делаю торопливый глоток из чашки, поперхиваюсь, кашляю, долго, до слез. – А нимфа – это Лизи. Он с Лизи весь вечер глаз не сводил. И Сеня тоже. Они все на нее смотрели, потому что она красивая и платье у нее фиалковое, а у меня гувернантское. Я ж не знала, что бал... А мадам не сказала. Она специально не сказала, да? Сама вырядилась, на Лизи изумрудный гарнитур нацепила, потому что знала, что там не только Сеня будет, но еще и он. – Говорить с каждым мгновением все тяжелее, в сизом дымке от Стэфиной трубки комната плывет, и я плыву вместе с нею. Нет, это не зверобой, это дурман какой-то. Стэфа тоже специально. Мадам, чтобы меня расстроить, а Стэфа – чтобы утешить. Только меня она не спросила, нужно ли мне...
Медсестра, звали ее, кстати, Анна Николаевна, заглянула в мою палату ближе к полуночи.
– Не спишь? – спросила она громким шепотом.
– Нет. – Я специально от успокоительного отказалась, чтобы не заснуть.
– Ну, тогда пошли. Только быстро, пока дежурный врач в приемном покое.
Просить дважды меня не пришлось, вслед за Анной Николаевной я выскользнула за дверь.
Палата номер тринадцать находилась в дальнем конце коридора, в изолированном от посторонних глаз закутке. Здесь же, в закутке, стоял стол постовой медсестры, за ним никого не было.
– Нинка, зараза, спать завалилась, – пояснила Анна Николаевна, – ничего не боится, оторва, потому как у начмеда в любовницах ходит. Вот накатать бы на нее жалобу...
Мне было неинтересно, кто у кого ходит в любовницах, я приклеилась к матовому стеклу, отделяющему палату номер тринадцать от внешнего мира, я смотрела на саму себя.
– Ну, что же ты встала? – Медсестра легонько подтолкнула меня в спину. – Заходи, пока нас никто не видит.
– А можно я одна? – Встречаться с самой собой при посторонних не хотелось.
Мгновение Анна Николаевна поколебалась, а потом разрешила:
– Иди уж, только недолго.
...Я лежала на узкой кровати: глаза закрыты, волосы сбриты, руки по-покойницки скрещены поверх простыни, левая нога прошита стальными спицами и подвешена к похожей на лебедку хреновине. Я не была похожа на себя прежнюю ну нисколечко... У меня никогда не появлялось такого... отсутствующего выражения лица. Не мертвого, а именно отсутствующего. И морщинок в уголках губ раньше не было, а волосы, наоборот, были: пышные, роскошные – краса и гордость. Сейчас – лысая голова. Тягостное зрелище. А еще эта трубка во рту... И лебедка, и стрекотание железной бандуры, точно такой же, как в той палате, где я очнулась в чужом теле... Теперь я знала, что бандура – это и есть чудо-аппарат, который не позволяет таким, как я, уйти.
Осторожно, бочком, я подошла к кровати, склонилась над лежащим на ней телом. Бедная я бедная... На белоснежную простыню что-то капнуло – слезы, не заметила, когда разревелась.
– Ничего, Ева, прорвемся. – Я погладила себя по щеке, подушечки пальцев закололо. – Я тебя в обиду не дам и в беде не брошу. – Руку я убрала, но лишь затем, чтобы коснуться своей собственной ледяной ладони. – Ты, Ева, главное, держись там, а я тут что-нибудь придумаю. Мы и не из таких передряг выбирались. Мы с тобой в такой аварии выжили...
И тут я вспомнила про безделицу. Сохранилась ли она? Посмотреть, что ли?
Безделица сохранилась, но изменилась почти до неузнаваемости. Красный камешек превратился в паучка: прозрачное тельце, золотые лапки. Откуда лапки? Может, механизм какой? Когда защелка закрывается, лапки появляются? Тогда понятно, что меня в такси все время царапало. И цепочка другая. Прежняя была обычной, без причуд, а эта куда уж затейливее: вместо одного несколько золотых витков, да витки какие-то странные, тонюсенькие, неодинаковые, похожие на недоплетенную паутинку. Вот черт! Теперь у меня на шее вместо милой безделицы паутина с пауком. С одной стороны, красиво, глаз не оторвать, а с другой – жутко...
Рука сама потянулась к красному переливчатому паучьему тельцу. От моего прикосновения камешек полыхнул белым и, кажется, нагрелся. Надо убираться отсюда, пока не поздно...
Оказалось, поздно...
Что-то холодное сжало мое запястье, и оно вдруг полыхнуло огнем. Глаза незнакомки, которая всего месяц назад была мною, распахнулись...
Они оказались чужими – эти глаза, совершенно чужими, они смотрели на меня внимательно и требовательно, продираясь в самую душу. И запястье в том месте, которого коснулась моя – не моя рука, занемело.
– Помоги мне... – прошептали мои – не мои губы. – Помоги себе...
На сей раз я не заорала, а кулем осела на пол, зажмурилась, зажала уши руками. Ничего не вижу, ничего не слышу – как в детстве. Если ты не видишь страшное, то и страшное не увидит тебя. Я надеялась, что не увидит, но понимала – поздно. Страшное меня уже увидело, и рассмотрело, и даже оставило частичку себя на самом дне моей грешной души.
– ... Ева, эй, тебе плохо, что ли?! – Анна Николаевна снова, как тогда в душе, трясла меня за плечи. – Ну, что ты молчишь? Врача позвать?
– Не надо. – Я отмахнулась от ее рук. – Просто голова закружилась. Уже проходит.
– Голова у нее закружилась. – В голосе медсестры послышалось облегчение. – Потому и закружилась, что нечего по ночам где попало шастать, по ночам спать нужно. Эх я дура старая, должна ж была догадаться, как ты все это воспримешь. Пошли уж, горемычная.
Я дала увести себя из палаты номер тринадцать. Смелости посмотреть на ту, которая там осталась, у меня так и не хватило. Мне сейчас дай бог смелости с ума не сойти.
Только оказавшись в собственной палате, я смогла немного успокоиться и собраться с мыслями. Списывать произошедшее на действие лекарств или галлюцинации не приходится, потому что успокоительное я сегодня не принимала, а от галлюцинаций на коже не остаются такие вот следы...