Ненаследный князь - Демина Карина. Страница 90

— Е-ева… — Лихослав отстраняется. Его лицо — бледное пятно… и волосы растрепались, переплелись… светлые со светлыми, не разобрать, не отпустить.

Дотянуться до этого лица, кончиками пальцев… широкие плоские скулы. Тяжелый нос. И линия губ… он пытается пальцы поймать и смеется, когда не выходит. На висках нити пульса натянулись, грохочут. И сердце его вторит, вот оно, под Евдокииной ладонью…

— Ева…

Ей нравится, как он произносит ее имя. Мягко. И нежно. И само это имя меняется, обретая все оттенки шоколада…

— Е-е-ва… Ева-а… — Он дразнит.

Странной горечью, дыханием своим, которое тоже ласка, прикосновениями… и вспыхнуть бы от стыда, опомниться, только нет никакого желания.

Есть ночь.

Есть мужчина. И она, Евдокия, все-таки женщина, хотя бы этой странной ночью. И остро ощущается близость его, беззаконная, что перед людьми, что перед богами… боги-то еще простят, а вот люди…

…нет людей.

Не здесь. Не сейчас о них думать. В этой прозрачной тьме, с которой не способна справиться свеча, страшно лишь остаться одной. И тянется Евдокия, цепляется за располосованные шрамами плечи, скользит, соскальзывает и снова тянется…

Дышит.

Сбивается через раз, захлебывается вязким, напоенным резкими травянистыми запахами воздухом. Задыхается почти и шепчет имя…

…в этот раз все иначе.

Нет спешки. И боли, которую хоть ждала, а все одно… нет ожидания чуда, потому что если по большой любви, то чудо обязано быть, а значит, не будет и горечи.

Разочарования.

В этот раз все по-честному…

— Ева, — он отстраняется и замирает, глядя в глаза, — Ева…

— Лихо…

Тихо сказала, шепотом, еще не стыдясь ни себя, ни внезапной, точно навороженной этой страсти, которая не для благовоспитанных дев… будет время потом, позже, оплакать и это свое падение, и глупость, и все то, о чем плачут женщины наутро…

…и утро будет.

Хорошо, что не скоро еще. И остается тянуться за его руками, дышать его дыханием, снимая его с губ.

Чтобы одно на двоих.

В ритме.

В танце, столь же древнем, как сам мир… и пусть боги завидуют, а люди помолчат. До утра.

Полурык-полустон. И спина напряженная, со вздувшимися горбами мышц. Щека к щеке. И шея мокрая, его и Евдокии тоже. Она слизывает капли кисловатого пота и прячет лицо на его груди.

— Ева… — Он разбирает пряди волос, перепутанных, связавших их если не навеки, как храмовые обеты, то всяко надолго. — Моя Евушка…

— Почему твоя?

Кажется, теперь ей все-таки стыдно, и стыд заставляет отворачиваться, искать на полу халат или рубашку… была ведь рубашка.

Куда подевалась?

Когда?

Лихослав не позволяет ускользнуть, держит крепко, к себе прижимает, повторяет имя на ухо, трогая его, пылающее от стыда, губами.

— Ева… моя…

— Ты меня презираешь?

Где-то далеко часы отмерили время, и бой их разносится по Цветочному павильону.

— Нет.

Хочется верить, но…

— Я ведь замужем не была, а… и снова вот… и, наверное, на роду написано…

— Не жалей.

— О чем?

— Ни о чем. — Он по-прежнему держит, и хорошо, потому что теперь можно сдаться, сказав себе, что у Евдокии нет иного выбора, подчиниться.

Остаться лежать.

На его плече и рядом, непозволительно близко… грехи она замолит, откупится от божьего гнева белыми голубями и еще дюжиной восковых свечей, тех, которые подороже… и смешно и горько. Разве можно с богами так, как с пожарным инспектором? Правда, брал тот отнюдь не голубями…

…Боги обходились дешевле.

— Ты красивая…

— Перестань.

— Почему?

— Просто… я не жалею. Наверное, не жалею…

— Так наверное или не жалеешь?

— Не жалею. — Во всяком случае пока, а о том, что будет дальше, Евдокия старалась не думать. В конце концов, до рассвета еще несколько часов… и пол жесткий, но вставать не хочется. А Лихослав дотягивается до кителя и набрасывает его на плечи Евдокии.

От кителя пахнет табаком.

— И правильно. — Он водит большим пальцем по переносице Евдокии вверх, и вниз, и снова вверх. По линии брови и по щеке тоже. — Выйдешь за меня замуж?

— Сейчас?

— В принципе.

— В принципе выйду.

Сказала и… и почему бы и нет?

…потому что не стоит обманываться. Ночь — это ночь, а жизнь — совсем даже другое… и если Евдокию прошлое ничему-то не учит, то…

— Кто тебя обидел, Ева? — Лихослав крепче обнял. И говорил по-прежнему на ухо, касаясь губами мочки… и рука, лежавшая на животе, живот поглаживала, и, наверное, не было в этом ничего-то такого особенного, поздно уже таиться от него, прикрываясь девичьей добродетелью, но Евдокия смущалась.

Краснела.

Радовалась, что краснота ее не видна. А сердце стучит… так и у Лихослава тоже, бухает, то замирая, то вдруг вскачь несется. Евдокия знает. И успокаивает его, всполошенное, прижимая ладонь к сухой жесткой коже.

…будто старый маменькин плащ гладишь, тот самый, которым она Евдокию от непогоды укрывала…

…и от страхов, когда Евдокия была мала и боялась, что молний, что грома, что теней под кроватью, не зная — бояться надобно людей.

…и спокойно вдруг, уютно.

— С чего ты взял, что меня обидели?

— Ты мне не веришь. И прячешься. Не от меня, ото всех… — Губы Лихослава коснулись пылающей щеки. — Придумала себе личину и прячешься…

— Какую личину?

— Серьезную. Ты, когда думаешь, что тебя не видят, нос чешешь… мизинцем… а обижаясь, губу нижнюю выпячиваешь.

— Неправда!

— Правда. А когда видят, то застываешь прямо… такое лицо становится… ненастоящее. Не твое. И колючки торчат во все стороны.

— Нету меня колючек. Выдумал тоже…

— Не выдумал. Торчат. Только я колючек, Ева, не боюсь…

Молчание. И что ответить? Ничего. Забыть. Вычеркнуть и этот разговор, и то, что было… а ведь прав, обидели. И эта обида до сих пор жива, свернулась под сердцем черною гадюкой, студит кровь, травит ядом.

— Ева, — пальцы Лихослава зарылись в волосы, — если не хочешь говорить, не мучайся. Я подожду.

— Чего?

— Того, что однажды ты станешь мне доверять…

Поцелуй в висок. И губы мягкие, теплые… и от ласки этой осторожной, от нежности на глаза слезы наворачиваются.

— Тише, Евушка… я не хотел тебя расстроить, не хотел… — Он гладит щеки и влажные ресницы, и, наверное, глупо вот так сейчас плакать, уткнувшись в горячее плечо. Но Евдокия плачет.

Правда, успокаивается она как-то быстро. Слезы эти растопили обиду и боль уняли, и вообще вдруг стало не важным то, что было много лет тому…

— Женщина с прошлым. — Она вытирает глаза и улыбается, пусть пока улыбка и получается кривоватой, но в темноте — не видно.

— Главное, — серьезно отвечает Лихослав, — что и с настоящим и с будущим.

— На самом деле — обыкновенная история о… дурочке и бравом офицере… и тебе действительно интересно?

— Должен же я знать, кого убить придется…

— Кровожадный.

— Есть немного. Особенно ближе к полнолунию…

— Ты серьезно?

Не ответил, но потерся о плечо колючей щекой.

— Ты… не человек ведь?

— Человек, — возразил Лихослав, но добавил: — Большей частью… я ведь рассказывал, что меня навий волк подрал… вот с тех пор и появились кое-какие странности.

— Погоди. — Евдокия нахмурилась, вспоминая, что слышала о навьих волках…

…мало.

…нежить… полуразумная… сильная… стайная…

— Выходит, ты…

— Немного волкодлак. — Лихослав отстранился. И спина закаменела. Ждет? Чего?

— Волкодлак…

— Превращаться я не умею и разум не теряю… но иногда вот… щетина… и клыки тоже.

…и уши заостренные с щеткой по краю.

— Полковой целитель утверждал, что я безопасен. И здесь, в храме, тоже… я к троим жрецам обращался… они полагают, что со временем, когда навий яд из крови выйдет, то стану обратно человеком…

Он говорил глухо, отрывисто, не сводя взгляда с Евдокииного лица.

— Волкодлак, значит. — Она хихикнула, с трудом сдерживая неуместный приступ веселья. — Волкодлак…