Истребители - Ворожейкин Арсений Васильевич. Страница 27
Я осмотрелся. Возле самолетов толпились люди, они разглядывали повреждения, оживленно жестикулируя; чернел остов сгоревшего И-16, кого-то несли на носилках…
Вот так всех равняет фронт угрозой внезапного огня, жестокой смерти — и тех, кто трудится на стоянке, и тех, кто поднимается в воздух. Разница только в пропорции…
Увлеченный рассказом, техник заметно «окал».
— Да вы не волжанин ли? — спросил я.
— Из Балахны.
— Из Балахны, смотри-ка! А я из Городецкого района, соседи, в твоей Балахне на лесозаводе работал. Он на берегу Волги, против горгэса, помнишь?
— Как не помнить!
Мы познакомились. У плечистого техника из Балахны были шершавые руки рабочего и широкая, добрая улыбка. Мы вспомнили родные места, поискали, как водится, общих знакомых, потом возвратились к тому, с чего начался наш разговор. Мой земляк оказался теперь «безлошадным» — своего самолета у него уже не было…
Минут через сорок, залатав крыло, он проводил меня на взлет.
Еще с воздуха я заметил, что три места на стоянке нашей эскадрильи пусты.
— Один сел в степи без горючего, к нему уже отправился стартер с бензином, — объяснил Васильев. — А вот о командире и Холине ничего не известно.
— Как о Холине не известно?
Что Холин, проводив меня, взял курс на свой аэродром, это я видел своими глазами.
— Так, ничего… И о комэске тоже.
Я в двух словах сообщил ему, что произошло с командиром. Но где же Холин?
Это озадачило меня. Заблудился? Но он всегда прекрасно ориентировался. Не хватило горючего? Ранен? Но в таком случае он не стал бы сопровождать меня. Он бы без промедления отправился домой или, в крайнем случае, произвел бы посадку в степи. Странное дело!
Все наши беседы с Холиным и предупреждения, которые я слышал, особенно в последнее время, — все против моей воли вдруг ожило. Его замкнутость, какое-то смятение, растерянность, обостренное честолюбие!.. Излияния в поезде показались мне предумышленными, — он ведь сам их начал, — а высказывания сегодня перед вылетом — выспренними и лицемерными… Неужели перелетел в Маньчжурию?
Но ведь он дрался рядом со мной. Дрался смело, дерзко, отчаянно! Разве мог бы так биться с врагами чужак? Я вспомнил последний момент боя, когда он, чтобы защитить меня, один бесстрашно нападал на семь японских истребителей… Я отругал себя за жалкие, ничтожные сомнения. Такой человек, как Холин, весь раскрывшийся в последнем бою, не мог перелететь за границу, добровольно сдаться противнику.
Где же он, однако? Сейчас меня спросят об этом. Я расскажу, как устремились в погоню за одиночным японцем, как зарвались в этой погоне, как завязали бой против двух вражеских звеньев. Расскажу, каким молодцом он себя проявил. Но меня спросят — а где он? Что я думаю о его возможном местонахождении? Не усматриваю ли связи между его поведением в последнее время и этим загадочным исчезновением?
Снова сомнения заскребли мою душу. Снова поднялось и заговорило все, что я слышал и знал о коварстве буржуазных разведок, вербующих морально неустойчивых, погрязших в личных неурядицах людей… Правильно ли, что я не давал хода поступавшим сигналам?
Представитель особого отдела оказался первым из должностных лиц, кто спросил меня о Холине. Я обрисовал наш полет.
— Как вы объясняете его отсутствие?
— Сел где-нибудь вынужденно. Вот в этом районе, примерно, — я показал на карте район между нашей точкой и Халхин-Голом.
— Вы возвращались маршрутом, по которому должен был пройти и Холин?
— Да.
— И самолета Холина не обнаружили?
— Нет, не обнаружил. Но как только моя машина будет заправлена горючим, я поднимусь сам, подниму в воздух других, и мы разыщем Холина на своей территории…
Четверть часа спустя, когда из штаба полка сообщили о трагической гибели подбитого в бою старшего лейтенанта Павла Александровича Холина во время посадки на соседнем аэродроме, я, потрясенный этим известием, и в малейшую заслугу не смел поставить себе твердый разговор с представителем особого отдела. Расстроенный и подавленный, я остался наедине с неотступным вопросом: как это я, сам летчик, да еще представитель партии в коллективе советских воздушных бойцов, — как я мог недостойно мыслить о человеке, с которым сражался крыло в крыло, кем восхищался и за кого трепетал в момент его геройского натиска на врагов? Как зародились в моей голове подлые сомнения? Эта острая, саднящая боль утихла не скоро, я чувствовал ее еще годы спустя… а из тех горьких минут навсегда вынес нечто более важное для будущих сражений, нежели суждение о новом тактическом приеме «ножницы»: мнительность, склонность к пустым подозрениям должна быть выжжена каленым железом. С этим грузом в душе нельзя стать настоящим бойцом.
— …Комиссар, ты что, оглох? — Перед КП гарцевал на взмыленной лошадке Василий Васильевич, прискакавший с места своей вынужденной посадки. Он бросил мне поводья:
— Держи, бывший кавалерист. Будешь, как Семен Михайлович Буденный, по утрам делать на нем разминку.
Командир говорил громко, пытался даже шутить, но по сторонам не глядел, и было заметно, что на людях чувствует себя неловко — верный признак того, что власть, которой человек наделен, не соответствует больше его возможностям. Он поспешно скрылся в палатке. Я передал коня наблюдателю и тоже прошел на КП. Василий Васильевич лежал на своей земляной кровати. Не поворачивая в мою сторону головы, отрывисто спросил:
— Где еще двое?
Я объяснил. Не выразив удивления, он сухо заметил:
— Жалко Павла Александровича. Хороший был человек.
И вдруг своим хриплым голосом, с неестественной бравадой затянул:
Я оторопел: не помутился ли у него разум? Раскинув руки в стороны, он еще громче, как бы всему наперекор голосил:
— Брось паясничать!.. — крикнул я и грубо выругался.
Он вскочил как ошпаренный. Красный, раздраженный, злой — сразу умолк. Потом тихо и серьезно спросил: