Над Курской дугой - Ворожейкин Арсений Васильевич. Страница 57

Читатель пробежит такое сообщение и никакого представления не составит ни о людях, ни о враге и тем паче о накале воздушной схватки. У летчиков же этот бой навсегда останется в памяти. Подобно рубцу от зажившей глубокой раны, его не сотрет ни время, ни новые события. Ты гордишься не только самой победой, но и трудностями, с какими она досталась. Может быть, поэтому фронтовая дружба — самая крепкая, самая незабываемая…

Итак, боевой день отгремел. Все волнения позади. Мы дружной гурьбой вваливаемся в столовую. Все говорливы, веселы. Ужин на фронте — лучшее время. Каждый чувствует себя здесь словно на празднике. Только Карнаухов угрюм и подавлен.

В разгар ужина вдруг разнеслась печальная весть о Худякове.

— Он богу душу отдает, если уж не отдал, — сообщил Сачков.

Николаю Васильевичу стало плохо от меда. Сначала все отшучивался, но потом упал, потерял сознание. Прибыл врач, и Худякова немедленно отвезли в санитарную часть.

После ужина мы с Мишей пошли к пострадавшему. В обыкновенной крестьянской избе, где размещался лазарет, при тусклом свете керосиновой лампы застали за чаепитием больных, одетых в госпитальные халаты. На наш вопрос, где находится летчик Худяков, один из них встал и серьезно спросил:

— Вы, товарищи военные, не медом ли объелись? Только по голосу и насмешливо-лукавым глазам узнали Николая Васильевича.

— Странно, неужели так меня перевернуло? — удивился он, словно с ним ничего не случилось. — Я чувствую себя прекрасно. — И Николай весело подмигнул: — Садитесь, выпьем чайку…

— Меня в жизни не узнают второй раз. Однажды, уже будучи летчиком, приехал к себе в Тулу. Встретил на улице знакомого деда. Здороваюсь. «Простите, молодой человек, я вас не знаю», — ответил тот. — «Да как же, дядя Михаил, я — Николай». — «Не знаю, не знаю. Ни разу не видел». — «Неужели забыли? А помните, как я к вам в сад за яблоками лазил, и раз еще вы меня поймали и хорошую трепку устроили?» — «А-а! Коля Худяков!..»

Перед уходом Худяков спросил меня о вылете.

— Везет вам, — позавидовал он, когда я сказал, что был бой. — А мы вот летали-летали целый день — и все впустую: ни разу не встретили противника. — И, подумав, заключил: — Да, на войне часто бывает так: у одних что ни вылет — бой, другие же только утюжат воздух… Завтра с утра слетаю к Харькову.

Николай Васильевич исключительно беспечно относился к своему здоровью. Незадолго до того он простудился и, никому не говоря, несколько дней летал с температурой. Вот и сейчас ему требовалось отдохнуть денька два-три, а он уже рвется в воздух. Прощаясь с ним, я от души посоветовал:

— Не жадничай, Коля! Война не мед, ее еще надолго хватит.

11

Нас разбудил страшный грохот. Деревянный домик, нары, пол, потолок — все трещало, ходило ходуном, летели стекла, взвивалась пыль.

Люди испуганно вскочили. В разбитые окна лился густой, резко-матовый свет. В ночной тишине где-то надрывно, не по-нашему гудел самолет. Выглянув в окно, мы увидели до ослепительности ярко горящий фонарь, висевший высоко в воздухе. Это была осветительная бомба. Парашют ее, точно абажур, прикрыл небо, а сильный луч света выхватил из темноты село. Вражеский разведчик, прошедший днем, когда мы вырулили на старт для взлета, сделал свое дело.

Мы нехотя вышли на улицу.

Противный фонарь освещал окрестности в радиусе не менее трех километров. А там, в темном небе, по-прежнему завывал вражеский бомбардировщик.

— Пошли спать, — предлагает Сачков. — Какая разница… В любом месте могут накрыть.

И снова лежим на нарах. Свет в окна больше уже не льется, фонарь погас, взрывы прекратились, только мучает надоедливое жужжание самолета.

— Может, споем, братцы? — раздается чей-то деланно-серьезный голос.

— Не мешало бы… музыка есть. Пронзительный визг падающих бомб заставил всех насторожиться. Несколько секунд гнетущего ожидания. Треск, шум. От взрывной волны домик так тряхнуло, что казалось, он сорвался с фундамента.

— Все целы? — спросил густой бас, когда угасло эхо взрывов.

— Пронесло.

— Но почему он бросает на нас? Может, какая сволочь нацеливает? — предполагал Чернышев, злой и беспокойный.

— Ты, Емельян, не злись, а то, говорят, нервы светятся. Противник может засечь.

Неожиданно дверь распахнулась. В избу ворвался дежурный по штабу.

— Выйти из дома и рассредоточиться, — передает он приказание командира полка.

Берем в охапку постели, расходимся. Мы с Чернышевым легли под разлапистым деревом. Самолет по-прежнему летал и сбрасывал бомбы.

— Сколько же он возит с собой бомб?

Я понял Емельяна.

— Много, наверно с полсотни, так что хватит бросать по парочке еще надолго.

— А может, это уже другой пожаловал?

— Может.

После очередного взрыва мы встали и, глядя на небо, прислушиваясь к звуку, старались отыскать «гостя». Но даже звезды и те, казалось, смеялись над нашей бессмысленной затеей. В безлунной ночи обнаружить самолет невозможно.

Бомбардировщик, очевидно, израсходовав все свои фонари, теперь уже сбрасывал бомбы беспорядочно.

С шуточками мы возвратились в избу.

— Хватит, прогулялись — и на покой.

Но покоя не было. Пришло еще несколько бомбардировщиков. Они устроили вокруг такой трам-тарарам, что, кажется, сама земля стонала от боли. Только под утро стихло.

12

— Подъем! — как взрыв бомбы, резанул голос дежурного. А ведь мы едва успели сомкнуть глаза, и оттого на зорьке сон был еще милей. Недаром перед утром звезды и то теряют яркость и перестают мигать — все погружается в покой. Все, кроме войны. Для нее предрассветный час — самое подходящее время, и горе тому, кто не учтет этого. Утром, как правило, начинались все большие битвы.

— Ой, братцы, трудно будет сегодня, — сонно проворчал кто-то. Никто не отозвался. Одевались молча, никому не хотелось даже шевелить губами.

На аэродром приехали полусонные. Многие пытались заснуть в кузове автомашины, но толчки от неровностей дороги раздражали. Прохладное, росное утро не бодрило. Каждый мечтал вздремнуть на траве возле своего самолета.